к оглавлению

В.Э. Молодяков

НЕСОСТОЯВШАЯСЯ ОСЬ: БЕРЛИН - МОСКВА - ТОКИО

Глава четвертая. ПОВЕРХ БАРЬЕРОВ

Имперский министр иностранных дел шутливо заметил, что господин Сталин, конечно же, напуган Антикоминтерновским пактом меньше, чем Лондонское Сити и мелкие английские торговцы. А то, что думают об этом немцы, явствует из пошедшей от берлинцев, хорошо известных своим остроумием, шутки, ходящей уже несколько месяцев, а именно: “Сталин еще присоединится к Антикоминтерновскому пакту”.

Из записи беседы Риббентропа со Сталиным и Молотовым в ночь с 23 на 24 августа 1939 г.

Общие геополитические интересы — это мощные узы, и они неумолимо влекли старых врагов, Гитлера и Сталина, друг к другу.

Генри Киссинджер, 1995 г.

После банкета

Официальные дипломатические приемы — не самое подходящее место для серьезных разговоров, которые могут круто изменить ход если не истории в целом, то отношений между странами. Однако подчеркнутое внимание Гитлера к советскому полпреду Алексею Мерекалову во время церемониального обхода дипкорпуса на новогоднем приеме в новой рейхсканцелярии 12 января 1939 г. вызвало почти что панику среди английских и французских дипломатов. Разговор фюрера с полпредом сразу же стал предметом спекуляций во многих столицах. Однако опубликованные впервые в 1990 г. записи официального дневника Мерекалова, немедленно сообщенные телеграммой в Москву, свидетельствуют, что содержание их краткой беседы было совершенно ординарным и не выходило за рамки протокола. “Гитлер подошел ко мне, поздоровался, спросил о житье в Берлине, о семье, о моей поездке в Москву, подчеркнув, что ему известно о моем визите к Шуленбургу <германский посол в СССР. — В.М.> в Москве, пожелал успеха и распрощался. За ним подходили по очереди: Риббентроп, Ламерс <шеф Имперской канцелярии Ганс Ламмерс. — В.М.>, ген. Кейтель, Майснер <шеф Канцелярии рейхспрезидента Отто Мейснер — В.М>. Каждый из них поддержал 3—5 минутный разговор в знак внимания. Внешне Гитлер держался очень любезно, не проявляя какой-либо неприязни или сухости и, несмотря на мое плохое знание немецкого языка, поддерживал разговор со мной без переводчика” (1). По-

этому представляются совершенно безосновательными предположения, что полпред не понял что-то из сказанного Гитлером (надо было бы — перевели бы немедленно!) или, напротив, услышав нечто важное, “побоялся” сообщить об этом в Москву. Из позднейших личных записей Мерекалова известно, например, что фюрер также посоветовал ему посетить берлинские музеи — поистине информация стратегической важности.

Важно было не содержание разговора, но сам факт внимания Гитлера к представителю СССР, отношение к которому германских официальных лиц ранее было подчеркнуто пренебрежительным. И этот знак не прошел мимо внимательных наблюдателей, как и отсутствие традиционных антисоветских выпадов в программной речи фюрера 30 января. Интересно, что сам Гитлер 22 августа — накануне заключения советско-германского пакта о ненападении — говорил своим генералам, что прилагал усилия к соглашению с Москвой, начиная именно с этого банкета (2). Насколько далеко идущими были его замыслы во время подчеркнуто любезного разговора с Мерекаловым на новогоднем приеме, сказать трудно. Однако весь этот небольшой спектакль был заранее подготовлен, о чем свидетельствует краткая заметка из архива адъютанта Гитлера с основными данными о полпреде: фюрер строил светский разговор с ним точно по этим записям (3).

Другой банкет, на котором произошли не менее знаменательные в свете нашей темы события, состоялся вечером 19 апреля того же 1939 г. в лучшем отеле Берлина “Адлон”. Столица с большим размахом праздновала пятидесятилетие “обожаемого фюрера”, находившегося в расцвете сил и зените славы: здравицы, парады, банкеты, растроганные ветераны нацистского движения и обилие иностранных гостей, включая японцев (4). Сохранилась фотография, на которой Гитлер и Сиратори пожимают друг другу руки (впервые?), а между ними видна невысокая, коренастая фигура улыбающегося Осима.

В ночь с 19 на 20 апреля, как только закончился прием, Риббентроп уединился для разговора с японскими послами. Посетовав на то, что согласие Токио на предложения Берлина и Рима о заключении военно-политического союза до сих пор не получено, он многозначительно заметил, что в таком случае у Гитлера есть единственный выбор— экстренно нормализовать отношения с Советским Союзом. Риббентроп пояснил, что Великобритания и Франция пытаются создать общий фронт против Германии и Италии с участием СССР и что Германии ничего не останется, как сорвать этот план, сделав вчерашнего врага союзником. Затем министр поделился с собеседниками своей заветной идеей континентального блока “от Гибралтара до Иокогамы” (его собственное выражение), что, разумеется, было невозможно без советского участия.

Сиратори вернулся со встречи взволнованным. В ответ на легкомысленную реплику Осима: “Пойдем-ка выпьем”, — он задумчиво проговорил: “Выпивать сейчас не время”. Несмотря на то, что был уже четвертый час утра (встреча министра с послами продолжалась с двух до трех пополуночи), дипломаты и военные собрались в номере у Сиратори, чтобы

обсудить последние новости. Сиратори сказал: “Предупреждение Риббентропа о германо-советском сближении полностью соответствует моим давним предположениям. Это несомненная правда, надо немедленно сообщить домой”. Осима отмахнулся от сказанного, посчитав это очередным германским блефом, не стоящим внимания, на что Сиратори заметил: “Ты — сын военного министра, тебе этого не понять. А я — сын крестьянина из Тиба”. В итоге военный атташе в Риме Арисуэ и его коллега в Берлине Кавабэ по настоянию Сиратори все же подготовили доклад, отразивший разноречивые мнения послов, который, по утверждении обоими, был отправлен в Токио (5).

Сообразительный сын крестьянина (точнее, состоятельного фермера самурайских кровей) оказался прав: Риббентроп не блефовал, хотя, несомненно, хотел подстегнуть медлительных партнеров, рассчитывая на немедленную реакцию Токио. Однако министр Арита сообщение послов проигнорировал, как будто его и не было, — тем более, между самими послами не было единства мнений. Что касается премьера Хиранума, то вообще неизвестно, было ему доложено об этом или нет.

Одновременно Арита получил еще одно предупреждение о возможности скорой нормализации советско-германских отношений — на сей раз от британского посла Крейги. Логично предположить, что тот, акцентируя внимание министра на “двойной игре” Берлина, хотел внести раскол в ряды потенциальных союзников. По воспоминаниям посла, Арита воспринял (или сделал вид, что воспринял) это известие как провокационный ход и поначалу пропустил его мимо ушей, но потом запросил своих послов в Берлине и Москве. Когда “фанатично про-германский” посол Осима уверил его в невозможности такого сближения, министр успокоился, чтобы несколькими месяцами позже в полной мере оценить двуличие Гитлера и Риббентропа (6). Это утверждение выглядит более правдоподобным, поскольку Осима упорно отказывался верить в нормализацию советско-германских отношений даже тогда, когда Риббентроп сообщил ему, что летит в Москву подписывать договор с “Советами”.

Арита продолжал придерживаться выжидательной тактики, не снискавшей ему ничьих симпатий. Отсутствие решения было закономерно воспринято и Германией, и Италией как отказ. Судьба кабинета Хиранума, зависевшая от способности прийти к консенсусу, висела на волоске. Встревоженный известиями из Токио о возможности правительственного кризиса, Риббентроп потребовал от Отта выяснить наконец-то позицию правительства, пояснив: “Я, чтобы ускорить окончательное выяснение вопроса, заявил Осима и Сиратори, который находился в Берлине в связи с днем рождения фюрера, что я должен узнать об окончательном решении японского правительства, будь оно положительное или отрицательное <выделено мной. — В.М.>, до выступления фюрера, которое намечено на 28 апреля. Оба посла телеграфировали об этом в Токио... Прошу тщательно следить за положением дел на месте и систематически телеграфировать об этом” (7). 26 апреля Отт посетил вице-министра иностранных дел Савада и передал ему настоятельную просьбу Риббентропа “определиться”. Депеши, циркулировавшие между Токио и Берли-

ном, похоже, разминулись: 23 апреля Арита сообщил послам, что новых уступок по известным позициям (направленность пакта против СССР и вопрос об оказании Японией военной помощи партнерам по договору) нет и не предвидится. Сиратори и Осима ответили, что это неприемлемо и попросили о своей отставке, поставив в известность об этом Риббентропа и Аттолико. В разговоре с последним Сиратори заметил, что, по его личному мнению, Япония все равно присоединится к пакту, хотя Арита и морскому министру Ёнаи как его непримиримым противникам придется подать в отставку. Однако оба министра думали совершенно иначе, нежели “мятежные послы”, которым было велено оставаться на своих местах.

Недовольные постоянными проволочками японского правительства, Гитлер и Муссолини все чаще подумывали о заключении двустороннего союзного договора, идею которого поддерживал Риббентроп и — неохотно — Чиано. Министры договорились встретиться в первой декаде мая для окончательного обсуждения вопроса и хотели знать окончательный ответ Японии хотя бы до этого момента, о чем Чиано прямо сказал Сиратори 27 апреля. В тот же день в Токио конференция пяти министров решила не отказываться от переговоров и вернулась к идее посланий премьера Гитлеру и Муссолини, сообщив об этом в Берлин и Рим. Сиратори воспрянул духом, но Чиано, которого он немедленно поставил в известность, не разделяя его энтузиазма, решительно потребовал ответа до своей встречи с Риббентропом 6 мая. 28 апреля Хиранума представил министрам проект послания фюреру и дуче, разработанный на сей раз им самим или кем-то из его помощников, но не в МИД. Заявляя, что Япония окажет Германии и Италии военную помощь в случае войны не только с СССР, премьер, в явном согласии с позицией армии, постарался ослабить прежние оговорки относительно условий и времени этой помощи, чем вызвал недовольство Арита.

Окончательный вариант (японский и французский тексты) был принят конференцией 2 мая. 4 мая Арита официально сообщил его послам Отту и Аурити, которые немедленно передали текст по назначению, но оба снабдили его весьма скептическими комментариями. И на Риббентропа, и на Чиано послание произвело неблагоприятное впечатление. Так, итальянский министр оценил документ как “очень слабый” и прямо сказал об этом Сиратори, “но посол предупредил меня, что сейчас трудно идти дальше и что мы достигли переломного момента <в оригинале по-английски: breaking point. — В.М.> (8)”. Пытаясь выйти из заколдованного круга, начальник бюро договоров МИД Германии Гаус вместе с японскими дипломатами в Берлине попытался выработать еще один компромиссный вариант, известный как “план Гауса”. Его целью было привязать Японию к “оси” через обязательство формально участвовать в войне на стороне Германии и Италии пусть даже без оказания конкретной военной помощи. Осима утверждал, что подлинным инициатором плана был он, хотя представить его должна была германская сторона. 3 мая он телеграфировал текст плана и свои пояснения в Токио. Итагаки полностью согласился с ним и 6 мая отправился к Арита, недвусмысленно потребо-

вав от него одобрить проект. Министры проговорили около семи часов, даже не прерываясь на обед (это уж совсем не по-японски!), но так и не пришли к согласию. 5 мая Арита известил Осима о своем мнении и мнении Хиранума, в которых, однако, не было ничего нового. 7 и 9 мая конференция пяти министров обсуждала план, снова не придя ни к какому решению. После этого кто-то будет утверждать, что кабинет Хиранума делал ставку на союз с Германией и Италией?! Или что в Японии была диктатура?!

Пока в Токио продолжались бесплодные разговоры, в Европе принимались кардинальные решения. В пятницу 28 апреля Гитлер выступил с программной речью перед рейхстагом, лишив государственных мужей всего мира спокойного уик-энда. Оповестив мир о разрыве англо-германского морского соглашения 1935 г. (первый дипломатический триумф Риббентропа!) и польско-германской декларации о дружбе и ненападении 1934 г., он тем не менее заявил о готовности нормализовать отношения с Великобританией, если она “с пониманием” отнесется к интересам Германии, в очередной раз обрушился с нападками на Польшу, но демонстративно воздержался от выпадов против СССР, что сразу же было отмечено аналитиками как признак “потепления” советско-германских отношений. Попутно Гитлер высмеял речь Рузвельта от 14 апреля с призывом к нему и к Муссолини дать гарантии о ненападении нескольким десяткам стран. 3 мая Риббентроп вызвал Осима и сообщил ему, что отправляется в Италию на встречу с Чиано для обсуждения перспектив укрепления “оси”, то есть подготовки альянса двух, а не трех держав. 4 мая Литвинов был заменен на посту наркома иностранных дел председателем Совнаркома Молотовым, что было единодушно воспринято как предупреждение Лондону и Парижу, явно не стремившимся к диалогу с Москвой, и как шаг навстречу Германии. 6—7 мая в Милане состоялась встреча Риббентропа и Чиано, итогом которой стало объявление о предстоящем заключении двустороннего договора с целью согласованного ведения политики в Европе.

О причинах отставки Литвинова существует множество мнений и версий. В совершенно секретной телеграмме Сталина главам советских дипломатических миссий за рубежом ее причиной прямо называется “серьезный конфликт” Литвинова и Молотова “на почве нелояльного отношения т. Литвинова к Совнаркому”; сообщается, что Литвинов сам подал в отставку, но суть конфликта не раскрывается (9). “Историческая справка” Совинформбюро “Фальсификаторы истории” 1948 г. подробно излагает официальную версию: “Чтобы запутать читателя и одновременно оклеветать Советское Правительство, американский корреспондент Нил Стэнфорд утверждает, что Советское Правительство стояло против коллективной безопасности, что М.М. Литвинов был смещен с поста Наркоминдела и заменен В.М. Молотовым потому, что он проводил политику укрепления коллективной безопасности. Трудно представить что-либо более глупое, чем это фантастическое утверждение. Понятно, что М.М. Литвинов проводил не свою личную политику, а политику Советского Правительства. С другой стороны, всем известна борьба Советского Пра-

вительства и его представителей, в том числе М.М. Литвинова, за коллективную безопасность в течение всего предвоенного периода. Что касается назначения на пост Народного Комиссара Иностранных Дел В.М. Молотова, то совершенно ясно, что в сложной обстановке подготовки фашистскими агрессорами второй мировой войны, при прямом попустительстве агрессоров на войну против СССР со стороны Великобритании и Франции, за спиной которых стояли Соединенные Штаты Америки, необходимо было иметь на таком ответственном посту, как пост Народного Комиссара Иностранных Дел, более опытного <? — В.М> и более популярного в стране политического деятеля, чем М.М. Литвинов” (10).

Можно предположить, что отставка имела отчасти символический характер, продемонстрировав отказ от антигерманской, проатлантистской дипломатии и от доктрины “коллективной безопасности”, провал которых стал очевиден после поражения испанских республиканцев и заключения Мюнхенского соглашения. К тому времени влияние Литвинова упало до минимума: “Я теперь не более чем посыльный”, говорил он американскому журналисту Л. Фишеру в сентябре 1938 г. в Женеве. Значительная часть обязанностей и полномочий наркома перешла к его заместителю В.П. Потемкину, бывшему полпреду в Италии и Франции. На основании неопубликованных германских документов польский историк С. Дембски делает вывод: “Назначение Молотова на должность главы внешнеполитического ведомства обозначало, по мнению немцев, установление контроля Сталина над внешней политикой Советского Союза. Молотов, в понимании германских дипломатов, был только фигурантом: практической работой комиссариата должен был управлять Потемкин” (11). Однако уже ближайшие месяцы показали полную несостоятельность подобных прогнозов: Молотов сразу же и самым активным образом включился в работу НКИД, откуда годом позже Потемкин был вообще удален на должность наркома просвещения с поручением возглавить написание “Истории дипломатии” (в 1943 г. он был избран академиком). Вряд ли необходимо говорить о том, что контроль за внешней политикой СССР как был, так и оставался исключительно в руках Сталина.

Официальный Токио продолжал делать вид, что ничего не происходит. Утром 13 мая Риббентроп принял Осима и сделал ему последнее дружеское предупреждение, что “германское и итальянское правительства намерены без каких-либо изменений продолжать свою прежнюю политическую линию в отношении Японии” и что “трехсторонним переговорам Берлин—Рим—Токио подписание германо-итальянского союзнического пакта не нанесет никакого ущерба”, но “ни от германского, ни от итальянского правительства не зависит тот факт, что заключение тройственного пакта так затянулось”. Он даже подсказал своему собеседнику выход: “Германское и итальянское правительства высказывают настоятельное пожелание, чтобы японское правительство в скором времени приняло свое окончательное решение, с тем чтобы можно было тайно парафировать тройственный пакт одновременно с подписанием германо-итальянского пакта” (12). 15 мая рейхсминистр поручил Отту дать необходимые разъяснения заинтересованным лицам в Токио и прежде всего лично

военному министру, а Вайцзеккер отправил ему очередной скорректированный проект.

Особую активность проявил в эти дни Сиратори, бомбардировавший Арита подробными телеграммами о положении в Европе и о задачах “оси” в деле противостояния атлантистским державам, угроза со стороны которых все усиливается. Похоже, он был уверен, что Токио не упустит последний шанс: подписание германо-итальянского пакта было официально назначено на 22 мая. Счет шел на дни. Риббентроп настаивал на скорейшем привлечении Японии в союз, но не собирался откладывать пакт с Италией. Чиано в меморандуме для Муссолини скептически заметил, что считает попытки своего германского коллеги бессмысленными, поскольку “японцы не примут за шесть дней решение, которое они не могут принять шесть месяцев”. Однако Арита, похоже, никуда не торопился. 19 и 20 мая конференция пяти министров заседала почти непрерывно, чтобы успеть отправить инструкции послам до 22 мая. Армия была уверена, что победа за ней, поскольку 19 мая ей удалось достичь принципиального согласия с флотом. На следующий день Итагаки передал Отту письменное заявление для Риббентропа о желательности “присоединения Японии к военному <выделено мной — В.М> пакту”, что позволило бы осуществить секретное парафирование альянса трех одновременно с германо-итальянским договором.

Но и на этот раз ожиданиям сторонников альянса не суждено было сбыться. Арита добился того, что составление новых инструкций поручили ему и премьеру, т.е. противникам военно-политического союза с взаимными обязательствами, и что в них было включено принципиальное положение о нейтралитете Японии в случае войны ее партнеров только с Великобританией и Францией. Он снова предложил официально отозвать заявление Осима об обязательном вступлении Японии в войну. Это вызвало возражения уже не только Итагаки, но и Ёнаи, хотя последний явно стремился только к “сохранению лица”1. Из-за самоуправства Осима заявление получило официальный статус и обещало слишком много, чтобы от него можно было отказаться просто так, без ущерба для национального престижа. Результатом стал очередной документ в духе “дипломатии разведенной туши”.

Реакцией Берлина и Рима на последнее решение Токио было полное разочарование. 22 мая в столице Рейха Риббентроп и Чиано подписали долгожданный договор о дружбе и союзе, получивший торжественное название “Стального пакта”. Напомню его содержание:

“Статья I. Договаривающиеся Стороны будут находиться в постоянном контакте друг с другом, с тем чтобы согласовывать свои позиции по всем вопросам, касающимся их взаимных интересов или общего положения в Европе.

1 Негативное отношение Ёнаи в 1938—1939 гг. к военному союзу с Германией, чреватому конфликтами как с США и Великобританией, так и с СССР, убедительно показано в книгах его биографа М. Такада.

Статья II. В случае если взаимные интересы Договаривающихся Сторон будут поставлены под угрозу какими-либо международными событиями, они незамедлительно приступят к консультациям о мерах, которые необходимо будет предпринять для соблюдения своих интересов. Если безопасность или другие жизненные интересы одной из Договаривающихся Сторон будут поставлены под угрозу извне, то другая Договаривающаяся Сторона предоставит Стороне, находящейся в опасности, свою полную политическую и дипломатическую поддержку с целью устранения этой угрозы.

Статья III. Если вопреки пожеланиям и надеждам Договаривающихся Сторон дело дойдет до того, что одна из них окажется в военном конфликте с другой державой или с другими державами, то другая Договаривающаяся Сторона немедленно выступит на ее стороне в качестве союзника и поддержит ее всеми своими военными силами на суше, на море и в воздухе.

Статья IV. Чтобы в соответствующем случае обеспечить быструю реализацию принятого в статье III союзнического обязательства, правительства обеих Договаривающихся Сторон будут и впредь углублять свое сотрудничество в военной области и в области военной экономики.

Статья V Договаривающиеся Стороны обязуются уже теперь в случае совместного ведения войны заключить перемирие или мир лишь в полном согласии друг с другом.

Статья VI. Обе Договаривающиеся Стороны осознают значение, которое приобретают их совместные отношения к дружественным им державам. Они решили сохранить эти отношения и в будущем и совместно соответствующим образом учитывать интересы, связывающие их с этими державами.

Статья VII. Этот Пакт вступает в силу немедленно после подписания. Обе Договаривающиеся Стороны едины в том, чтобы первый срок его действия составлял десять лет. Своевременно до истечения этого срока они договорятся о продлении действия Пакта” (13).

Советский Союз от публичной реакции на пакт воздержался. Однако в Токио промолчать не могли. Премьер Хиранума направил поздравления Гитлеру и Муссолини, а МИД выпустил следующее заявление:

“Договор о дружбе и союзе между Германией и Италией, официально заключенный сегодня, является результатом близких отношений между двумя странами, равно как и их особого положения в Европе. Со времени создания оси Берлин—Рим Германия и Италия демонстрировали твердую солидарность в подходе к сложной ситуации в Европе. Особого внимания заслуживает их взаимная поддержка во время “аншлюса”, присоединения Богемии и Моравии, восстановления Мемельской области и присоединения Албании. Это осуществилось исключительно благодаря их доброжелательному взаимопониманию и согласованным действиям в духе своих убеждений для достижения своих целей. Существует ли германо-итальянская ось в виде письменного документа или же нет, как до сих пор, это нисколько не уменьшает ее эффективности. Заключение нынешнего договора является большим шагом вперед в деле укрепления поли-

тики оси. Отныне оно положит конец любой преднамеренной пропаганде, нацеленной на умаление оси как слабой или уязвимой. Это факт большой важности для будущего Европы, и мы уверены, что в условиях напряженной ситуации в Европе договор станет значительным вкладом в дело мира и прогресса во всем мире.

Внешняя политика Японии основывается на Антикоминтерновском пакте, направленном на искоренение коммунизма, и неизменно направлена на тесное сотрудничество с Германией и Италией в духе этого пакта. Поэтому Япония с особой радостью отмечает, что Германия и Италия, являющиеся ее партнерами по Антикоминтерновскому соглашению, усовершенствовали свои отношения и создали мощный фронт заключением настоящего договора. Мы шлем им наши сердечные поздравления” (14).

Но никакие словеса официальных заявлений не могли скрыть того факта, что Япония осталась в стороне от договора, а значит, и от европейской Большой Политики. В день подписания пакта Сиратори и Осима порознь, но как будто сговорившись (а может, и правда договорились по телефону?), послали Арита малоприятные для министра телеграммы. “Стальной пакт”, констатировали послы, закрепил давно сложившуюся систему отношений, присоединение к которой сулило Японии только выгоды, в том числе применительно к урегулированию “Китайского инцидента” — больной вопрос для министра. Правительство же цеплялось за поправки, которые теперь потеряли всякое значение, потому что Берлин и Рим, видя нерешительность Японии, предпочтут иметь дело с Лондоном или с Москвой для достижения своих целей.

В тот же самый день 22 мая полпред в Великобритании Майский, представлявший СССР в Совете Лиги Наций, напомнил с ее трибуны: “Единственный путь, который может положить конец дальнейшему расширению беззакония и хаоса в международных отношениях, неизбежно ведущих в конце концов к европейской и даже мировой войне, — это путь твердого сопротивления агрессии. Из этого, естественно, следует, что жертвам агрессии необходимо оказывать максимально возможную помощь и поддержку. Такова позиция моей страны, которая всегда готова — и это сущность нашей политики — оказывать помощь жертвам агрессии”. И — “на радость” Арита — добавил: “Этот принцип полностью применим к вопросу о Китае, который мы обсуждаем сегодня. Китай является жертвой грубой и неспровоцированной агрессии. Он ведет тяжелую и героическую борьбу за свою независимость. Поэтому я считаю, что Совет должен с необходимым вниманием отнестись к просьбе китайской делегации и рассмотреть китайские предложения с максимальным сочувствием” (15). Перед Японией снова замаячил призрак международной изоляции.

Как понять, как истолковать в этих условиях позицию Арита, который продолжал составлять новые варианты поправок и инструкций послам и, казалось, вообще не видел ничего происходящего вокруг — ни в Европе, ни у себя в Токио. Не хотел ни с кем конфликтовать? Ждал, что все “рассосется”, “обойдется” само собой? Надеялся на чудо? Тянул время? Но “Стальной пакт” был подписан уже не “разведенной тушью”, время которой прошло безвозвратно.

3 июня, после мучительных дискуссий, конференция пяти министров разродилась новым решением, которое два дня спустя было одобрено кабинетом и сообщено в Берлин и Рим. Япония соглашалась на пакт с взаимным обязательством немедленно вступить в войну в случае нападения третьей страны на одного из участников, но выдвинула условия: 1) заключение секретного протокола о том, что ее обязательство немедленного и автоматического вступления в войну не распространяется на конфликт, в котором не участвуют СССР и США; 2) перед подписанием договора японское правительство письменной нотой оговаривает возможность принятия им “особых решений” в “чрезвычайных обстоятельствах” (применительно к обязательствам по пакту) и делает устное заявление об ограниченности своих военных возможностей. Чиано остался просто равнодушен, а Риббентроп выступил против (16). Когда 16 июня Осима, Сиратори и Аттолико собрались у него в Далеме для “большого совета”, рейхсминистр категорически заявил о неприемлемости любых письменных заявлений об ограниченности действий сторон, добавив, что так захотят сделать и другие, в результате чего союз превратится в фарс. Лучше не подписывать никакого договора, заключил он, чем подписывать неполноценный. Японские дипломаты с грустью согласились, поскольку ничего более им не оставалось. Еще один раунд окончился ничем, только теперь Японии это можно было засчитать как бесспорное поражение.

Двойные стандарты и мюнхенские парадоксы

Последнее предвоенное лето было богато сюрпризами, точнее, тем, что могло сюрпризами показаться. На самом деле, все или почти все можно было предвидеть и просчитать заранее. Кому-то это удалось, кому-то нет. Тот факт, что все крупные державы вели многосторонние переговоры, с началом войны стал поводом для взаимных обвинений в двуличии и нежелании сотрудничать на благо мира. Но едва ли эти обвинения можно считать искренними, потому что каждая сторона стремились заручиться поддержкой потенциальных союзников, а многие — еще и не увеличивать число потенциальных противников. “Однако схожие действия СССР почему-то всячески осуждаются, а Англия и Франция, видимо, имеют некую исключительную индульгенцию, которая заранее оправдывает любые их действия. На наш взгляд, здесь мы имеем дело с беспардонным двойным стандартом в оценке схожих действий разных стран на мировой арене” (17).

Японский посол в Лондоне Сигэмицу считал двойную игру британского правительства — открытые переговоры с Советским Союзом для давления на Германию и тайные переговоры с Германией — вполне естественной и объяснимой (18). Германия, стремясь ускорить нормализацию отношений с СССР, предложила свое посредничество в урегулировании японо-советских отношений, в частности, пограничного конфликта на реке Халхин-Гол, который перерос, благодаря действиям командования Квантунской армии и военного министра Итагаки, в настоящую локальную войну. Япония поддерживала неплохие отношения с Польшей:

Арита по-прежнему смотрел на нее как на возможный противовес Советскому Союзу на его западной границе и был не прочь примирить Варшаву с Берлином, но общественное мнение Японии в вопросе о Данциге было явно на стороне Германии (19). Италия, всеми силами стремившаяся остаться вне надвигающейся войны, вызвалась помочь Берлину в нормализации отношений с Москвой, хотя практически мало что могла сделать (20).

Долгие и трудные японо-британские переговоры по поводу “тяньцзинского кризиса” завершились совместным заявлением Арита-Крейги от 22 июля 1939 г.: “Правительство Его Величества в Соединенном Королевстве полностью признает нынешнее положение в Китае, где происходят военные действия в широком масштабе, и считает, что до тех пор, пока такое положение продолжает существовать, вооруженные силы Японии в Китае имеют специальные нужды в целях обеспечения их собственной безопасности и поддержания общественного порядка в районах, находящихся под их контролем, и что они должны будут подавлять или устранять любые такие действия или причины, мешающие им или выгодные их противникам. Правительство Его Величества не имеет намерений поощрять любые действия или меры, препятствующие достижению японскими вооруженными силами упомянутых выше целей” (21). Совершенно очевидно, что Англия готовилась к войне в Европе и хотела обеспечить свою безопасность на Дальнем Востоке. Коммунистическая и леволиберальная антияпонская пропаганда немедленно окрестила заявление “дальневосточным Мюнхеном”, что едва ли справедливо, особенно если судить по результатам. Ведь всего через четыре дня, 26 июля, Соединенные Штаты — согласно советской историографии, соучастник “умиротворения” — объявили о денонсации торгового договора с Японией, поставив ее экономику в тяжелое положение. Результатом стали обострение отношений не только с Вашингтоном, но и с Лондоном, прекращение переговоров и новая вспышка ксенофобских настроений в Японии.

Окончательно убедившись, что от Польши не добиться мирного удовлетворения германских требований о возвращении Данцига в Рейх и о режиме “Польского коридора”, Гитлер в начале 1939 г. принял решение силой покончить с “польской проблемой” и стереть с карты Европы еще одного “версальского ублюдка” (выражение, употреблявшееся Пилсудским по адресу Чехословакии). Воинственные речи маршала Рыдз-Смиглы и министра иностранных дел Бека, а также антигерманский тон варшавской печати (на этот раз, как показал Д. Хоггэн на основе сравнительного анализа польской и германской прессы, кампания взаимной ненависти началась не в Берлине) свидетельствовали о невозможности компромисса. Нереальность “нового Мюнхена”, т.е. выхода из кризиса путем многосторонних переговоров, стала очевидной, особенно после британских “гарантий” Варшаве 31 марта. Гитлер решил воевать, но хотел избежать войны одновременно против Великобритании, Франции и СССР. Поэтому он придавал такое значение улучшению отношений с Москвой — трудному предприятию с непредсказуемым результатом, которое, однако, могло завершиться быстрым принятием решения со сто-

роны Сталина, обладавшего, как и сам фюрер, неограниченной властью. Германо-советский диалог увенчался успехом, прежде всего благодаря взаимному желанию сторон договориться друг с другом.

До недавнего времени история советско-германских переговоров была известна лишь фрагментарно, т.к. почти все советские документы оставались не только неопубликованными, но тщательно засекреченными. Волей-неволей основными источниками служили сборник “Нацистско-советские отношения, 1939—1941” (1948 г.) и многотомные “Документы внешней политики Германии”, выпущенные на немецком и английском языках по материалам трофейных германских архивов (22). Первый сборник помимо исторических, несомненно, преследовал и пропагандистские цели: показать двуличие “красной” дипломатии и экстраполировать довоенные события на период “холодной войны”. На это последовал немедленный ответ в виде официальной “исторической справки” Совинформбюро “Фальсификаторы истории” (авторы — Б.Е. Штейн и В.М. Хвостов) и двухтомника “Документы и материалы кануна второй мировой войны”, включавшего документы из архива МИД Германии и личного архива посла Дирксена, которые оказались в руках Советской армии. Однако и хлесткая “справка”, и содержательный сборник выглядели ответом по принципу “а у вас негров вешают”, потому что о советско-германских переговорах там ничего по существу не говорилось.

Советские авторы, особенно Б.Е. Штейн и И.М. Майский, подвергли публикацию Госдепартамента аргументированной критике за односторонность (естественно, ведь там были опубликованы документы только германской стороны!) и тенденциозность отбора документов. С последним можно согласиться, т.к. документы в нем начинаются с 17 апреля 1939 г., а о более раннем периоде не говорится вовсе. Однако ничего позитивного за этой критикой не последовало. Советские документальные публикации начались только в разгар “перестройки” и закончились в 1998 г. с выходом третьей, завершающей части тома ХХШ “Документов внешней политики”, издание которых было приостановлено в 1977 г., т.к. подошло к “роковому” 1939 г. Дальше была тишина...

Возможно, что-то важное еще лежит в архивах, дожидаясь своего часа. Но уже сегодня, опираясь на документы обеих сторон, мы можем воссоздать историю переговоров в Берлине и Москве, которые завершились подписанием двух договоров между наиболее могущественными державами евразийского континента. В этом нам повезло больше, чем тем историкам, которые писали свои работы до середины девяностых годов: сошлюсь хотя бы на основательную книгу И. Фляйшхауэр “Пакт. Гитлер, Сталин и инициатива германской дипломатии”, вышедшую в 1990 г. в ФРГ и в следующем году в СССР. Однако наличие таких работ снова избавляет от необходимости многих повторов, поскольку мы говорим об “оси” Берлин—Москва—Токио, а не обо всей истории дипломатии трех стран в указанный период.

В дальнейшем нас будут интересовать конкретные вопросы. Как Советский Союз и Германия смогли прийти от открытой конфронтации (последняя вспышка — резкая реакция Москвы на аннексию Чехо-Словакии)

к взаимопониманию? Кто этому способствовал? Когда и как было принято решение заключить пакт о ненападении? Какое значение он имел для обеих стран? Какова была реакция на него Японии — потенциального “третьего”?

Предвидя возможную критику, я все-таки избираю отправной точкой разговор Гитлера с советским полпредом на новогоднем приеме в рейхсканцелярии. Да, до того были зондажи германских настроений при участии Радека, Крестинского и Енукидзе. Да, была широко задуманная, но окончившаяся ничем (т.е. неудачей) миссия Давида Канделаки, торгпреда в Берлине в 1935—1937 гг., который с прямой санкции Сталина вступил в контакт с президентом Рейхсбанка Шахтом и другими высокопоставленными лицами. Эту историю убедительно реконструировал Л.А. Безыменский, отметивший противодействие Литвинова любым попыткам достижения даже не сотрудничества, а всего лишь взаимопонимания с нацистами (23). В 1937 г. Сталин, недовольный итогом затеянной им же макиавеллистской игры, жестоко расправился со всеми участниками, отправив их на расстрел и в лагеря как “немецких шпионов”. Повезло только полпреду Сурицу, атлантисту и единомышленнику Литвинова, — он был переведен в Париж на смену Потемкину, потом отозван и благополучно умер в своей постели в 1952 г., незадолго до самого Хозяина.

Замечу, что назначение еврея Сурица полпредом в нацистскую столицу на смену еврею Хинчуку выглядело вызовом, хотя Суриц был, бесспорно, опытным и талантливым дипломатом, с которым охотно общались представители рейхсвера и деловых кругов. Вообще таких “странных” назначений в дипломатической истории тех лет немало. Чем руководствовался Рузвельт, назначая послом к Гитлеру Уильяма Додда, профессора-историка и убежденного либерала-антинациста? Чем руководствовался он же, направляя послом в Лондон ирландца-католика Джозефа Кеннеди? Или Сталин, который по заключении первого пакта с Германией отозвал из Берлина не только полпреда-хладобойщика Алексея Мерекалова, но и советника полпредства Георгия Астахова, без которого не было бы никакого пакта (о нем ниже), и назначил им на смену директора текстильного института Александра Шкварцева, а в Токио — профессора-ихтиолога Константина Сметанина? Из всех аргументов в пользу того, что Сталин на самом деле не стремился к созданию “оси” Берлин—Москва—Токио этот — лично мне — представляется самым убедительным.

Трудно сказать, означал ли погром “немецких шпионов” в 1937— 1938 гг. изменение дипломатической ориентации Советского Союза, но о недовольстве Хозяина он свидетельствовал очевидно. В 1938 г. весы качнулись вновь: в решающую фазу вошла Гражданская война в Испании, не затихал конфликт в Китае, наконец, случился судетский кризис. Во всех этих случаях советская дипломатия, которая снова попыталась прибегнуть к арсеналу “коллективной безопасности”, была — или, по крайней мере, выглядела — откровенно неэффективной.

Если вызов Гитлера послевоенному “диктату” победителей и его реализация в Мюнхене продемонстрировали непрочность версальской системы, так сказать, с внешней стороны, то последовавший за этим крах

Чехословакии — как впоследствии Польши — показал ее внутреннюю слабость. Не умаляя ответственности Гитлера, точнее, всего германского руководства, за агрессивную внешнюю политику — в отличие от Муссолини, нацисты имели достаточно сил, чтобы не изображать миролюбие, — приходится признать, что главной, или по крайней мере, наиболее глубинной причиной Второй мировой войны было не их абстрактное “стремление к мировому господству”, относящееся к туманной области идеологем, но сам Версальский договор. Рискну охарактеризовать мюнхенское соглашение как пример “похабного”, по выражению Ленина, но необходимого на тот момент мира, который в любом случае лучше, чем война. Если бы Франция и СССР оказали Чехословакии военную помощь, это привело бы к многостороннему военному конфликту с небезусловным исходом, когда, по мнению автора этих строк, ни одна из сторон не могла рассчитывать на скорую и решительную победу.

На основании анализа количественных характеристик военного потенциала возможных противников М.И. Мельтюхов делает решительный вывод: “В любом случае осенью 1938 г. Франция, Чехословакия и СССР обладали вооруженными силами, способными нанести поражение Германии” (24). Да, по мнению многих германских военных и политических лидеров, не исключая самого фюрера, собственно военного потенциала Германии на тот момент было недостаточно для нанесения поражения франко-советско-чехословацкому блоку (25).

Однако необходимо учесть как минимум еще пять факторов, которые на тот момент были очевидны для Гитлера.

Во-первых, это несомненно высокий, несмотря на недостаточную материально-техническую готовность к войне, боевой дух не только вермахта, но и большинства гражданского населения Германии (потенциальные резервисты и рабочие ВПК), а также многочисленных “фольксдойче” за пределами Рейха, которые жаждали воссоединиться с “фатерляндом” не только по патриотическим, но и по экономическим причинам. Конечно, можно отнести “боевой дух” к нематериальным факторам, но, скажем, во французской армии он, по мнению многих в самой же Франции, был далеко не достаточен, что трагическим образом подтвердилось весной — летом 1940 г. Об этом убедительно говорил, например, лидер Французской народной партии Жак Дорио в книге “Переустроить Францию”, вышедшей в апреле 1938 г. Позднейшая репутация Дорио как пособника нацистов не должна вводить нас в заблуждение. В этой книге он дает последовательный и убедительный анализ кризиса, в котором находится страна; выступает за разрыв договоров с СССР и Чехословакией, чреватых вовлечением Франции в европейскую войну; агитирует за нормализацию отношений с Германией и Италией — сильными и недружественными (последнее для него совершенно очевидно) соседями, к тому же заключившими между собой союз; наконец, призывает к перевооружению Франции, считая его важнее любых дипломатических демаршей и политических комбинаций (26). Добавлю, что на Риомском процессе (1942 г.) бывших французских лидеров— виновников поражения

1940 г.2 — была выявлена и материальная неготовность Франции к войне в 1938—1939 гг. Чехословацкая армия тогда так и не получила возможности проявить себя на поле боя, а Красная армия была если не ослаблена, то, по крайней мере, дезорганизована сталинскими “чистками”, — фактор, которому иностранные аналитики придавали очень большое, может быть, преувеличенное значение. Даже если согласиться с оригинальной, но не бесспорной точкой зрения В. Суворова (В.Б. Резуна) о пользе “чисток” для повышения боеспособности РККА, изложенной в книге “Очищение. Зачем Сталин обезглавил свою армию?”, положение в ней летом — осенью 1938 г. вряд ли можно назвать стабильным.

Во-вторых, основываясь на данных разведки, включая перехваченные телефонные и телеграфные переговоры между Лондоном и Прагой, Гитлер знал, что Великобритания не окажет противникам Германии военной помощи, несмотря на всю активность чешского лобби (2.7). Британское руководство само считало свою армию и страну в целом не готовой к полномасштабной войне на континенте и тем более не собиралось воевать ради защиты и спасения Чехословакии в “версальских” границах. И о том, и о другом говорил газетный магнат лорд Ротермир, сторонник создания мощной авиации и одновременного достижения взаимопонимания с Германией. Сомневался в целесообразности британских “гарантий” Праге и сам премьер Чемберлен, резонно заметивший по этому поводу: “Чехословакия далеко, и непросто представить себе, как Великобритания могла бы выполнить такую гарантию” (28). Интересно, почему эти “географические” соображения не пришли ему на ум в конце марта 1939 г., когда он давал столь же авантюристическую “гарантию” Польше, которую его страна изначально не могла (да и сомнительно, что хотела) защитить? Британский посол в Берлине Гендерсон, сформировавшийся как дипломат в доверсальскую эпоху, подобно Ротермиру и многим другим, считал “ошибкой” само создание чехословацкого государства и задавал своему начальнику Галифаксу риторический вопрос, стоит ли ради него рисковать перспективой долгосрочного англо-германского взаимопонимания, достижение которого он считал своей задачей (29). История зло пошутила и здесь: Риббентроп в Лондоне и Гендерсон в Берлине стремились — полагаю, вполне искренне и исходя из собственного понимания национальных интересов — ликвидировать основные источники напряжения в отношениях между странами и добиться некоего взаимопонимания, но ни тому, ни другому это не удалось. Более того, именно в их бытность послами (хотя и не исключительно по их вине) произошло ухудшение двусторонних отношений. Идя к одной цели, Гендерсон и Риббентроп добились прямо противоположных результатов, а потом, как говорится, “выспались” друг на друге в своих мемуарах. Гендерсон охарактеризовал Риббентропа как ближайшего, наряду с Гиммле-

2 Суду были преданы премьер-министры Э. Даладье (также министр обороны в кабинете Рейно) и Л. Блюм, главнокомандующий генерал М. Гамелен, министр авиации Г. Ля Шамбр; лидеры “беллицистов” премьер-министр П. Рейно и министр колоний Ж. Мандель были арестованы, но до суда над ними дело не дошло.

ром, подручного Гитлера по “партии войны”, которую возглавлял сам фюрер, и назвал рейхсминистра главным виновником войны в Европе, сравнивая его в нелестных выражениях (“сочетание тщеславия, глупости и поверхностности”) с министром иностранных дел Австро-Венгрии графом Берхтольдом, которого считал ответственным за начало Первой мировой войны четвертью века ранее (30). Риббентроп, в свою очередь, опроверг многие утверждения британского посла, с книгой которого, вышедшей в 1940 г., имел возможность ознакомиться и которую назвал “пропагандистской писаниной”. “Гендерсон по всему своему характеру чувствовал себя орудием классической английской политики и был готов, какова бы ни была причина, брать себе на душу любую неправду, если верил, что служит этим на пользу своей стране” (31). Разумеется, следует помнить, что и Гендерсон, и Риббентроп писали свои мемуары прежде всего для самооправдания, что вынуждает нас относиться к ним с сугубой осторожностью.

В-третьих, было очевидно, что Германию поддержат словаки, враждебно настроенные к режиму Бенеша. В этом случае перспектива гражданской войны этнического характера в Чехословакии становилась вполне реальной. Вообще, представления о существовавшей там “межнациональной гармонии” следует признать сильно идеализированными даже без учета дискриминационной политики против этнических немцев. Существует популярный анекдот, относящийся к кануну судетского кризиса. Иностранный дипломат спрашивает своего коллегу из Праги: “Ваша страна называется Чехословакия. Скажите, президент Бенеш — чехословак?” “Нет, он чех”. “А премьер Годжа — чехословак?” “Нет, он словак”. “Так что же чехословак?” После некоторого раздумья: “Есть у нас господин Генлейн <лидер судето-германцев. — В.М.>. Вот он — чехословак”. Естественный и безболезненный распад Чехословакии на Чехию и Словакию после крушения социалистической системы и их уже более чем десятилетнее нормальное существование в качестве независимых государств подтверждает искусственный характер государственного образования, созданного версальскими “картографами” со ссылкой на “право наций на самоопределение”.

В-четвертых, нетрудно предположить, что Польша и Венгрия будут на стороне Берлина, потому что тоже имеют территориальные претензии к Чехословакии, которые Германия, в свою очередь, поддерживала, стремясь привлечь их в Антикоминтерновский пакт. 22 сентября французский посол в Берлине Франсуа-Понсэ направил своему министру Боннэ пространное донесение по этому вопросу. “Варшава и Будапешт не согласятся с тем, чтобы в отношении своих этнических меньшинств, включенных в чехословацкое государство, был применен менее благоприятный режим, чем тот, который будет предоставлен судетским немцам... Тот факт, что Польша высказала свои аппетиты в момент, когда она почувствовала, что близится час добычи, не может удивить тех, кто знал о помыслах г-на Бека” (32). Для Боннэ это не было новостью. Тремя месяцами раньше, 27 мая, польский посол Лукасевич заявил ему: “Вопрос о нашем меньшинстве в Чехословакии существует давно, и за это время пражское пра-

вительство ничего, кроме обещаний, не сделало для разрешения его... Ни в коем случае мы не можем допустить даже на один момент того, чтобы проблема польского меньшинства была разрешена после разрешения вопроса о судетских немцах. Эта проблема должна быть разрешена одновременно и в полной аналогии с разрешением вопроса о немцах <выделено мной. — В.М.>. Количество населения здесь никакой роли не играет”3 (33). “Искренняя неприязнь между чехами и поляками также стала одной из неизбежных составляющих восточноевропейской политики” (34).

В-пятых, Германия могла рассчитывать на максимально благожелательный нейтралитет Италии и Японии. Эта позиция в дополнительных комментариях, полагаю, не нуждается.

Кроме того, необходимо учитывать, что Гитлер видел в Мюнхенском соглашении возможность личного реванша как за Версаль, так и за более свежую “обиду” — демарш Праги с частичной мобилизацией 21 мая 1938 г., который — в глазах большинства дипломатов, прессы и общественного мнения — предотвратил германское вторжение. Так или иначе, судьбу Чехословакии решили без нее, поставив Бенеша перед фактом, как немецких делегатов в 1919 г.

Оказать реальную военную помощь Чехословакии был готов только Советский Союз, как показал М.И. Мельтюхов. Однако к этому не стремилось ни пражское руководство, ни кто-либо из европейских лидеров. Приведу всего лишь одно высказывание Бенеша, сделанное в беседе с британским посланником в Праге Ньютоном весной 1938 г. (по записи последнего): “Отношения Чехословакии с Россией всегда имели и будут иметь второстепенное значение, которое зависит от позиции Франции и Великобритании. Нынешний союз Чехословакии с Россией полностью зависит от франко-русского договора, однако если Западная Европа утратит интерес к России, то Чехословакия его тоже утратит... Любые связи с Россией будут осуществляться только через Западную Европу, и Чехословакия не будет орудием русской политики”. Так что тезис о “просоветской” политике Бенеша, выдвигавшийся некоторыми германскими и американскими авторами, полностью опровергается документами, в том числе из архивов МИД Чехословакии (35). В литературе известна красноречивая фраза кого-то из чехословацких министров (к сожалению, без точной атрибуции), сказанная на заседании правительства в ночь с 20 на 21 сентября 1938 г.: “Пусть лучше нас атакует Гитлер, нежели защищает Ворошилов”.

Чтобы оказать Чехословакии действенную военную помощь против германской агрессии, советским войскам неизбежно пришлось бы пройти через Польшу и Румынию, которые были категорически против; как известно, эта же проблема стала одной из главных причин неудачи англо-франко-советских переговоров летом 1939 г. Наиболее вероятной причиной их нежелания впускать Красную армию на свою территорию было то, что СССР имел давние территориальные претензии к обеим странам.

3 Для справки: речь шла о 80 тысячах поляков в Тешине и трех с половиной миллионах судето-германцев.

Лукасевич в беседе с Боннэ 22 мая прямо заявил, что “поляки считают русских врагами, что, если потребуется, они будут силой противостоять любому проникновению русских на их территорию и даже любому пролету русских самолетов”. На разные лады это повторяли и другие польские дипломаты (36).

Иными словами, война в Европе началась бы на год раньше и повлекла бы за собой еще большие жертвы, чем кампании 1939—1940 гг., так как ни одной из сторон не был гарантирован быстрый и однозначный успех. В.Я. Сиполс верно заметил: “Если бы СССР в одиночку пришел на помощь Чехословакии, то он оказался бы в состоянии войны не только с Германией, а чуть ли не со всем остальным миром. Это означает, что Чехословакию спасти не удалось бы, а сам СССР в этой войне фактически был бы обречен на гибель. А задача внешней политики СССР заключалась вовсе не в том, чтобы навлекать на нашу страну смертельную опасность, а в том, чтобы оберегать ее от такой опасности” (37). Несколькими годами ранее практически ту же мысль высказал Дж. Чармли: “То, что она <европейская война. — В.М> могла “покончить с цивилизацией”, казалось вполне вероятным, однако еще более вероятным было то, что она не помогла бы чехам” (38). Трудно не согласиться и с общим выводом М.И. Мельтюхова: “Советское руководство посчитало себя обязанным подготовиться на случай возникновения войны в Европе, что, несмотря ни на какие сомнения, все же служит решающим свидетельством <выделено автором. — В.М> его готовности поддержать своих союзников в войне с Германией. Вместе с тем в Кремле вовсе не собирались очертя голову бросаться в войну без учета общей политической ситуации. Одно дело участвовать в войне двух блоков европейских государств, а совершенно другое — воевать с Германией, пользующейся как минимум нейтралитетом Англии и Франции. Такой опыт у СССР уже имелся по событиям в Испании, и повторять его в общеевропейском масштабе в Москве явно не спешили” (39).

Советский Союз не был приглашен на Мюнхенскую конференцию, поскольку туда его с самого начала никто не собирался приглашать4. Осенью 1938 г. это могло казаться крупным дипломатическим поражением: Москве дали понять, что европейские проблемы успешно решаются без нее. Сообщение Юнайтед Пресс (журналистская “утка” или политическая провокация?) о том, что “правительство СССР уполномочило Даладье выступать на конференции четырех держав в Мюнхене от имени СССР”, было немедленно названо в сообщении ТАСС от 2 октября “нелепой выдумкой от начала до конца” (40). Но все демарши, включая передовую статью “Правды” 4 октября под громким названием “Политика

4 Посол Гендерсон еще в августе 1938 г. предлагал созвать конференцию четырех держав по судетской проблеме (плюс Чехословакия, но как объект, а не субъект политики), начав таким образом широкий пересмотр Версальского договора; он особо подчеркивал неучастие в ней СССР как державы, не подписавшей договор. Однако в своих мемуарах “Провал миссии”, вышедших уже после начала войны, он обходит этот вопрос молчанием.

премирования агрессора” (хочется крикнуть: “Автора!”), не могли изгладить впечатления, что СССР оказался в изоляции. И только с вторжением Гитлера в Чехо-Словакию 15 марта 1939 г., ознаменовавшим крушение новорожденной (точнее, мертворожденной) “мюнхенской системы”, стало ясно, что это неучастие — не поражение, но, напротив, козырь в руках Сталина, которому теперь было за что поблагодарить Чемберлена, Гендерсона и других “лондонских лавочников”. Он благородно не участвовал в предательстве и разделе суверенной страны, он умно не поверил Гитлеру. Поэтому протест Литвинова (за которым, разумеется, стоял Сталин) выглядел куда солиднее, чем гневные речи “обманутого” Чемберлена или воинственные заявления Галифакса.

Впрочем, определенные плюсы неучастия в мюнхенской ревизии Версаля советские дипломаты увидели сразу — и не только они. Об этом свидетельствует долгая беседа Бенеша с полпредом С.С. Александровским 16 августа 1938 г., в начале которой состоялся примечательный обмен мнениями: “С момента обострения положения <говорит полпред. — В.М.> решать возникающие проблемы взялись Англия и Франция без нашего участия, полностью игнорируя нас даже в смысле информации. Бенеш быстро реагировал на это репликой, что СССР фактически один из главных участников в решении европейских вопросов, но что тактически было только выгодно для всех и для самого СССР не выдвигаться в данной обстановке на передний план... Я ответил, что Бенеш прав в том смысле, что борьба против постепенной ликвидации послевоенных мирных договоров является в первую очередь, конечно, делом создателей системы этих договоров, и главным образом Англии и Франции. Мы не являемся участниками этих договоров и непосредственно в них не заинтересованы. Однако мы заинтересованы в сохранении мира и не раз доказывали, что готовы сотрудничать для этой цели. Но если нашего сотрудничества не ищут, то мы и не навязываемся. Бенеш несколько забеспокоился и заговорил о том, что заинтересованность СССР и его право на участие в решении вопросов европейского мира никем не подвергается сомнению <выделено мной. — В.М.>” (41).

Бенеш делал хорошую мину при плохой игре. Полпред был прав — но от репрессий на родине это его не спасло.

О заводах “Шкода” и высокой политике

Отступление о Мюнхене и его последствиях понадобилось нам для того, чтобы отчетливее показать, в каких условиях начинались советско-германские переговоры 1939 г. (42).

А начинались они с вполне рутинных, технических вопросов. 5 января 1939 г. полпред Мерекалов принял экономического советника германского посольства в Москве “русского немца” Густава Хильгера и бывшего посла в СССР Рудольфа Надольного, удаленного Гитлером за чрезмерно русофильские, по его мнению, симпатии. Визитеры заговорили о необходимости продолжить переговоры о германском кредите, прерванные в марте 1938 г., когда стороны не смогли договориться о суммах и

процентных ставках, и об активизации двусторонней торговли. Одним словом, Коминтерн Коминтерном, а сырье-то Рейху было необходимо. Москва нуждалась в кредитах и оборудовании, поэтому 8 января нарком внешней торговли Микоян телеграфировал Мерекалову (который до назначения в Берлин некоторое время работал его заместителем) о готовности возобновить переговоры. 11 января полпред встретился с заведующим отделом экономической политики МИД Вилем и сообщил ему о согласии советской стороны рассмотреть последний германский проект от 22 декабря. Однако проводить переговоры предлагалось не в Берлине, как ранее, а в Москве, чему придавалось почти символическое значение. Виль, судя по его записи, с удовлетворением воспринял советскую инициативу, но был осторожен и ничего конкретного не пообещал. 12 января состоялся упомянутый новогодний прием у Гитлера. 20 января Виль пригласил Мерекалова для продолжения переговоров в присутствии Хильгера и заведующего восточноевропейской референтурой его отдела Карла Шнурре — ключевых фигур в предвоенных контактах двух стран. Лично знавший Шнурре Л.А. Безыменский назвал его “человеком, имя которого мало что говорит сегодня, зато заставит оживиться любого, кто хоть мало-мальски знаком с советско-германскими отношениями 30-х годов” (43).

Шнурре было поручено представлять германскую сторону на переговорах, но в Москву он должен был пока ехать один, без делегации. Скрепя сердце, Мерекалов согласился на это половинчатое решение. Шнурре поехал в Варшаву, где ему тоже предстояли переговоры, а оттуда собирался отправиться в Москву на встречу с Микояном, назначенную на 31 января. 28 января советник посольства Типпельскирх подтвердил это заместителю наркома иностранных дел Потемкину, но в тот же день Виль неожиданно сообщил полпреду, что поездка откладывается на неопределенный срок. Причиной стали спекуляции европейской, особенно французской, прессы (советская хранила гробовое молчание), хотя германская сторона дипломатично сослалась на “непредвиденные срочные дела”. Дальше Варшавы Шнурре не поехал.

4 февраля Литвинов дал Мерекалову указание выяснить причины отмены поездки Шнурре, однако, “не проявляя излишней заинтересованности”. Два дня спустя Виль дал ему официальный ответ, что все дело в занятости Шнурре, курировавшего всю Восточную Европу, переговорами с Польшей, и что переговоры будут вести в Москве Шуленбург и Хильгер. “Видимо, немцы этим шагом хотят сохранить лицо и избежать шумихи в печати от посылки представителя непосредственно из Германии”, заключил свое сообщение полпред. Шуленбург, однако, был очень разочарован, о чем прямо писал Вайцзеккеру 6 февраля: “Так или иначе, заявления французской прессы достигли своей цели: они поставили палку в наше колесо”.

Посол напирал на то, что Микоян — “очень важный советский деятель” <выделено автором. — В.М.> (иностранные дипломаты и аналитики были едины во мнении об особом расположении Сталина к нему), поэтому контакты с ним надо всячески культивировать. Переговоры на-

чались 10 февраля, когда Шуленбург передал Микояну немецкий проект, на который тот оперативно, на следующий же день, представил возражения и контр-предложения. 18 февраля на обеде в германском посольстве Шуленбург и Хильгер информировали Потемкина о своих вполне благоприятных впечатлениях, которые вскоре сменились глубоким пессимизмом. Однако 26 февраля советская сторона представила свой проект кредитного соглашения, свидетельствовавший, по крайней мере, о серьезности ее намерений. Меморандум Виля от 11 марта указывал, что переговоры надо продолжать в любом случае, т.к. Германия нуждается в сырье. В многоголосной советско-германской дипломатической фуге этот мотив будет отчетливо слышен всегда.

1 марта Мерекалов с женой были на обеде у Гитлера в присутствии министров и дипломатического корпуса. В официальном дневнике полпред записал: “При разбивке мест за столом никакого ущемления по отношению к нам допущено не было”. Впрочем, из сказанного далее видно, что “неущемлением” дело не ограничилось: полпред сидел в непосредственной близости к Гитлеру, Риббентропу и Герингу, а его супруга между Нейратом (занимавшим пост председателя Тайного совета, а фактически находившимся в “почетной отставке”) и польским послом. Ближе сидели только Аттолико и Осима, что вполне понятно. После обеда Гитлер и Геринг беседовали с полпредом. “Более смело подходили некоторые из немцев”.

Через две недели Германия аннексировала Чехо-Словакию, превратив ее в “имперский протекторат Богемия-Моравия” (протектором был назначен Нейрат, но вся власть оказалась в руках его заместителя Карла-Германа Франка, деятеля судето-германского движения). 16 и 17 марта Шуленбург известил об этом Литвинова, сообщив ему тексты совместного заявления двух правительств и указа об установлении протектората. Подтвердив их получение, Литвинов ответил “резкой”, по его собственному определению, нотой, содержание которой было, несомненно, по пунктам согласовано со Сталиным. Последовательно оспаривая германские утверждения, советское правительство отказалось признать оккупацию, назвало действия Берлина “произвольными, насильственными, агрессивными” и заявило, что они “не только не устраняют какой-либо опасности всеобщему миру, а, наоборот, создали и усилили такую опасность, нарушили политическую устойчивость в Средней Европе, увеличили элементы еще ранее созданного в Европе состояния тревоги и нанесли новый удар чувству безопасности народов” (44).

В советско-германских отношениях наступило напряженное затишье, хотя и без каких-либо решительных действий с той или иной стороны. Как мы видели выше, аннексия Чехословакии и последовавший за ней крах мюнхенской системы нанесли гораздо меньший удар советской дипломатии и ее престижу, нежели англо-французской. Антинацистски настроенный французский посол в Берлине Кулондр по обыкновению отправил Боннэ несколько пространных писем, больше похожих на газетный памфлет, нежели на дипломатическое донесение (45). “Бесполезно надеяться на успешное противодействие фюреру иными аргументами, кро-

ме силы”, — писал он. Вспомнил ли Кулондр, что услышал от Потемкина сразу после Мюнхена, когда собирался уезжать из Москвы в Берлин к новому месту службы: “Польша готовит свой четвертый раздел”. Эта идея уже овладела умами советских руководителей, сделал тогда вывод посол (46).

Аннексия Чехословакии была осуждена Москвой, но от необходимости решать текущие вопросы это не избавило. Германские ноты извещали, что “империя ведает внешними сношениями протектората” и “дипломатические представители Чехословакии за границей отныне более неправомочны осуществлять должностные функции”, поэтому дипломатические миссии в Праге надлежало преобразовать в консульства, как это было ранее сделано в Вене. “Хотя мы заявили, что не признаем законности аннексии Чехословакии, — писал Литвинов Сталину 23 марта, — нам все же де-факто придется ее признавать и сноситься по чешским делам с германскими властями. Придется, очевидно, ликвидировать наше полпредство в Праге. Англия, Франция и некоторые другие государства преобразовали свои полпредства в генконсульства. Я полагаю, что и нам надо поступить таким же образом. Нам все же интересно знать, что в Чехословакии происходит, да к тому же торгпредству придется там некоторое время еще работать” (47). Сталин согласился с предложениями наркома. Затем заводы “Шкода” по распоряжению новых властей отказались выполнять советские заказы, основанные на соглашении от 6 апреля 1938 г., которое, однако, было заключено с генеральной дирекцией заводов, а не с правительством Чехословакии. 5 апреля Литвинов известил об этом Мерекалова, но тот только 17 апреля попал на прием к Вайцзеккеру. Содержание их беседы известно из трех источников: записи Вайцзеккера, опубликованной Госдепартаментом в 1948 г.; телеграммы Мерекалова, опубликованной в 1990 г.; записи беседы, сделанной советником полпредства Астаховым и опубликованной в 1994 г. Рассмотрим их подробнее.

Помимо вопроса о заводах “Шкода”, частного, но требовавшего решения, полпред и статс-секретарь обменялись мнениями по широкому кругу проблем, о чем в телеграмме Мерекалова говорится скомканно, а в записи Астахова — подробно, хотя противоречий в содержании нет. Кто был инициатором обмена мнениями, неясно. Каждая из сторон указывала на другую, но вопросы активно задавали оба: Мерекалов — об отношениях с Францией и Польшей, о германской мобилизации, Вайцзеккер — о том, чувствует ли Советский Союз какую-либо угрозу своим интересам и о тоне германской печати. В заключение разговор пошел о двусторонних отношениях, перспективами которых поинтересовался полпред. Вайцзеккер ответил: “У нас есть с Вами противоречия идеологического порядка. Но вместе с тем мы искренно хотим развить с Вами экономические отношения” (советская запись); “Мы, как все знают, всегда хотели иметь с Россией торговые отношения, удовлетворяющие взаимные интересы” (германская запись).

Об “идеологических противоречиях” (в телеграмме Мерекалова: “принципиальные политические разногласия”) в записи Вайцзеккера ни слова.

Зато в ней есть куда более интригующий фрагмент: “Посол в этой связи заявил примерно следующее: “Политика России всегда прямолинейна. Идеологические отношения вряд ли влияли на русско-итальянские отношения, и они также не должны стать камнем преткновения в отношении Германии. Советская Россия не использовала против нас существующих между Германией и западными державами трений и не намерена их использовать. С точки зрения России нет причин, могущих помешать нормальным взаимоотношениям с нами. А начиная с нормальных, отношения могут становиться все лучше и лучше. Этим замечанием, к которому Мерекалов подвел разговор, он и закончил беседу”. Ни слова об этом в советской записи нет. Как же быть?

Большие сомнения у автора этих строк вызывает сообщение Вайцзеккера. Сделать такое ответственное заявление Мерекалов — с учетом как его положения, так и личных качеств — мог сделать только по прямому указанию из Москвы, причем скорее всего лично от Сталина (с которым он встречался перед назначением в Берлин), однако об этом мы ничего не знаем. Если бы такое указание существовало, он был бы обязан сообщить о его выполнении. На следующий день Мерекалов был срочно вызван в Москву телеграммой Сталина — возможно, срочность была реакцией на получение его отчета о встрече. Известно также, что полпред уже собирался в Москву, о чем говорил Вайцзеккеру. Можно предположить, что перед отъездом ему было предписано произвести зондаж германских настроений, но достоверно об этом мы не знаем.

21 апреля в 17 часов Сталин принял Мерекалова во время заседания политбюро. Согласно записи, которую полпред сделал “для себя”, главным вопросом вождя было: “Пойдут на нас немцы или не пойдут?” Мерекалов сделал вывод, что да, но не ранее, чем через два-три года. Сталин слушал внимательно, не перебивал, вопросов не задавал, обсуждения не устроил, отпустив полпреда после доклада, а политбюро перешло к другим вопросам (48). Журнал посетителей кремлевского кабинета Сталина зафиксировал, что в этот день между 13.15 и 16.50 там, кроме Мерекалова, побывали Литвинов, Потемкин, Майский5 и советник посольства в Париже Крапивенцев (49).

Сопоставляя эти данные, С. Дембски делает три интересных, хотя и не бесспорных вывода. Первый: “видимо, именно в этот день... было принято решение об интенсификации переговоров с Германией и осуществлении поворота в советской внешней политике”. Второй: “может быть, именно в ходе этого совещания Литвинова попросили подать просьбу об отставке”; следующий раз он был у Сталина только 3 мая, т.е. в самый день отставки. Третий: “для Сталина, убежденного в необходимости заключения соглашения с Гитлером, взгляды Мерекалова наверняка дисквали-

5 Майский, вызванный из Лондона 19 апреля, оставил в мемуарах краткий и бессодержательный рассказ об этом “правительственном совещании”. О германском вопросе там ни слова: очевидно, его и Мерекалова заслушивали по отдельности.

фицировали его как советского представителя в Германии. Неудивительно, что в Берлин он уже не вернулся” (50).

Дальнейшее ведение переговоров было поручено временному поверенному в делах Георгию Астахову.

“Человек, без которого не было бы пакта”

Для заглавия этого раздела я воспользовался словами Л.А. Безыменского, впервые давшего в книге “Гитлер и Сталин перед схваткой” развернутую характеристику незаурядной личности Астахова. Дворянин, пролеткультовец, дипломат, журналист, он служил в Анкаре, Токио (немного о нем есть в мемуарах Беседовского), Лондоне, был первым советским полпредом в Йемене, а в мае 1937 г. по рекомендации Литвинова был назначен советником в Берлин. За границей имя Астахова было известно — в первую очередь благодаря сборнику “Нацистско-советские отношения” — куда больше, чем на родине, где о нем предпочитали не вспоминать: сначала как о репрессированном (сталинская “благодарность”!), потом как об одном из авторов “неудобного” пакта (пост-сталинская “политкорректность”!).

5 мая Астахов был принят Шнурре уже в качестве поверенного в делах. Разговор шел о поставках с заводов “Шкода” и об отставке Литвинова. Согласно записи Шнурре, Астахов “особенно подчеркивал большое значение личности Молотова, который ни в коем случае не является специалистом по внешней политике, но который, тем не менее, будет оказывать большое влияние на будущую советскую внешнюю политику”. В письме Астахова Молотову от 6 мая об этой встрече не говорится; речь идет лишь о неких “иностранных (в том числе немецких) собеседниках” и германской прессе. Можно сделать вывод, что опубликованы не все советские документы по интересующей нас проблеме, но не будем переходить в область беспочвенных предположений.

9 мая Астахов встретился с заместителем заведующего отделом печати МИД фон Штуммом и представил ему нового представителя ТАСС в Берлине И.Ф. Филиппова, написавшего позже “Записки о “третьем рейхе”, в которых под толстым слоем пропагандистских штампов и “мудрости задним числом” можно обнаружить кое-какие любопытные наблюдения и признания. Разговор “не в пример обычной практике” (замечание Астахова) свернул на “общеполитические темы, в частности о германо-советских отношениях”. Штумм напирал на изменение тона германской прессы в отношении СССР, но Астахов, по его собственным словам, “отведя или взяв под сомнение большинство из них, отметил, что, даже условно допустив некоторые из них, мы не имеем пока никаких оснований придавать им серьезное значение, выходящее за пределы кратковременного тактического маневра”. В письме Потемкину 12 мая он отметил, что “немцы стремятся создать впечатление о наступающем или даже уже наступившем улучшении германо-советских отношений”, приведя в пример изменение тона германской прессы, полностью подконтрольной властям, сдержанность Розенберга в “последнем сугубо идеоло-

гическом выступлении”, удовлетворение претензий по поводу заказов у “Шкода” и внимание Штумма — “несомненно, не без указаний свыше”. С выводами Астахов не спешил: “Отмечая эти моменты, мы, конечно, не можем закрывать глаза на их исключительно поверхностный, ни к чему не обязывающий характер”, — но испрашивал разрешения на вступление в игру: “Я думаю поэтому, что Вы не станете возражать, что я в ответ на некоторые заигрывания со стороны немцев и близких к ним лиц отвечаю, что у нас нет пока оснований доверять серьезности этого “сдвига”, хотя мы всегда готовы идти навстречу улучшению отношений”. Молотов и Потемкин, насколько можно судить, не возражали, но документы на сей счет в печати неизвестны.

15 (по германской записи, 17— странное несовпадение!) мая Астахов снова беседовал с Шнурре — на сей раз о статусе советского торгпредства в Праге. Но до того произошел один примечательный эпизод: 10 мая полпред в Турции А.В. Терентьев сообщал в НКИД о разговоре с германским послом Папеном, бывшим рейхсканцлером. Никогда не проявлявший ни малейших прорусских симпатий, тот вдруг заявил: “Идеологии надо оставить в стороне и вернуться к бисмарковским временам дружбы. СССР и Германию не разделяют никакие противоречия” (51). Вряд ли он сделал это по собственной инициативе...

Разумеется, Астахов и Шнурре говорили о перспективах двусторонних отношений (в записях каждый опять приписывает инициативу другому). Шнурре заявил, что собирается в Москву и хотел бы встретиться с Микояном, и повторял, что “Германия не имеет никаких агрессивных намерений в отношении СССР и хочет их <отношения> улучшить” (запись Астахова). Астахов же, судя по записи Шнурре, “подробно объяснил, что в вопросах международной политики у Германии и Советской России нет противоречий и поэтому нет никаких причин для трений между двумя странами”, ссылаясь при этом на Рапальский договор и советско-итальянские отношения.

Снова возникает вопрос, какой записи верить? Попробуем поверить обеим. Заявления Астахова в изложении Шнурре можно объяснить в свете его письма Потемкину. Кроме того, будучи опытным дипломатом и хорошо владея немецким, он был куда свободнее в общении, нежели плохо знавший язык, неискушенный и неуверенный Мерекалов.

20 мая Шуленбург посетил сначала Молотова, потом Потемкина, к которому явился “растерянный и смущенный”. Посол заговорил о предстоящей поездке Шнурре, но Молотов, судя по его же записи, резко оборвал его: “Я сказал послу, что о приезде Шнурре в Москву мы слышим не в первый раз... Экономические переговоры с Германией за последнее время начинались не раз, но ни к чему не приводили. Я сказал дальше, что у нас создается впечатление, что германское правительство вместо деловых экономических переговоров ведет своего рода игру; что для такой игры следовало бы поискать в качестве партнера другую страну, а не правительство СССР. СССР в игре такого рода участвовать не собирается”. Молотов заявил о необходимости “соответствующей политической базы”, необходимой для успеха экономических переговоров.

Сказанное, видимо, подействовало на Шуленбурга, тем более что исходило оно от главы не одного только внешнеполитического ведомства, но всего советского правительства. После этого послу ничего не оставалось как идти “плакаться” к Потемкину, хотя в записи беседы, посланной в Берлин, он старательно подчеркивал ее “дружественный” характер.

Получив меморандум Шуленбурга об этих разговорах, в Берлине задумались, что делать дальше. Между 22 и 26 мая Риббентроп подписал проект инструкций для посла, но они были отвергнуты Гитлером. Вот что рейхсминистр хотел довести до сведения Молотова в качестве “политической базы” дальнейшего диалога:

“В последние годы германская внешняя политика в основном определялась противодействием Коминтерну. Первой задачей национал-социализма было построение новой сильной Германии, абсолютно защищенной от проникновения коммунистических тенденций. Эта задача выполнена. Конечно, мы и впредь будем решительно подавлять любую коммунистическую агитацию внутри Германии и любое влияние Коминтерна извне.

Однако отношения между двумя государствами — Германией и Советской Россией — совершенно другое дело, если мы в Германии можем исходить из предположения, что советское правительство, в свою очередь, воздержится от атак на Германию посредством идей коммунизма и мировой революции. По некоторым событиям последних месяцев мы полагаем, что уловили знаки неких перемен во взглядах России в этом отношении... <далее ссылка на речь Сталина на XVIII съезде ВКП(б) 10 марта 1939 г.— В.М>.

Если эта посылка верна, мы можем без малейших колебаний установить, что между Германией и Советской Россией не существует реального противоречия интересов в международных делах. Во всяком случае, мы со своей стороны не видим ни одного комплекса вопросов, где наши взаимные интересы были бы прямо противоположны друг другу. Поэтому мы хорошо представляем себе, что пришло время для умиротворения и нормализации германо-советских отношений.

Эта германская точка зрения в некоторых аспектах уже нашла свое выражение за последние месяцы. Прежняя полемика в прессе против Советской России существенно приглушена...

Главным фактором в германской внешней политике является тесная связь с Италией, ныне закрепленная договором о союзе <от 22 мая. — В.М>. Этот союз, как видно из самой сути вещей, не направлен против Советской России и никоим образом, даже косвенно, не затрагивает ее интересов. Он направлен исключительно против англо-французской комбинации. Что касается наших отношений с Японией, то мы заявляем совершенно открыто, что намереваемся расширять и укреплять их. Верно, что германо-японские отношения исторически развивались под антикоминтерновским лозунгом. Однако этот лозунг не означает нынешней, реально-политической сути того, что мы понимаем под укреплением германо-японских отношений. В большей степени мы имеем в виду нашу общую оппозицию Британии. С учетом наших хороших отношений с

Японией мы можем способствовать преодолению русско-японских расхождений; в любом случае, мы никоим образом не заинтересованы в углублении этих расхождений, а, напротив, уверены, что можем содействовать тому, чтобы японская внешняя политика взяла такой курс, который не приведет к конфликту с Россией.

Наши расхождения с Польшей хорошо известны... С сугубо военной точки зрения, Польша вообще не представляет для нас никакой проблемы...

Взвесив реальное соотношение сил и интересов, мы не видим, что могло бы подвигнуть Советскую Россию активно включиться в игру британской политики по окружению <Германии. — В.М>... Британских усилий по окружению мы нисколько не боимся... Объединение России с Британией против Германии может быть объяснимо с точки зрения русских интересов, только если Советское правительство опасается агрессивных намерений Германии в отношении России. Как уже говорилось выше, мы не имеем в виду ничего подобного”.

Я подробно цитирую этот не получивший законной силы документ только потому, что в нем уже заложена вся внешнеполитическая программа Риббентропа и его союзников и советников из министерства. Инструкции были составлены после (и, видимо, в результате) майской поездки Шуленбурга и Хильгера домой, когда они пытались привлечь внимание к возможности и необходимости нормализовать отношения с Москвой не только Риббентропа, но Гитлера. Первого они полностью убедили, второго — нет. Но слово фюрера было законом, поэтому инструкции отправились в архив. 26 мая Вайцзеккер телеграфно предписал Шуленбургу “полное воздержание”: “Вы не должны предпринимать никаких действий без дополнительных указаний; Хильгер не должен искать никаких контактов; наконец, нет намерений посылать Шнурре в Москву в ближайшее время”. В написанном в те же дни черновом письме Шуленбургу Вайцзеккер “не возражал” против контактов Хильгера с Микояном, но и этот документ остался неотправленным.

Однако, вызвав 30 мая Астахова, статс-секретарь “продержал <его> у себя около часа”. Вайцзеккер основательно подготовился к разговору6, который пошел по привычному сценарию — от текущих вопросов к как бы случайному зондажу “не для протокола” и “по моему личному мнению”. Снова торгпредство в Праге, снова поездка Шнурре в Москву, на предложение о которой Молотов фактически дал отказ. Вайцзеккер образно сравнил германскую политику с... “лавкой”, где для России есть широкий выбор товаров — от нормализации отношений до непримиримого антагонизма. “Выбор зависит от Советского правительства. Германское правительство готово к дальнейшим шагам по пути нормализации и наоборот”, — резюмировал он. Поддакивая собеседнику в “совершенно неофициозном” тоне, Астахов принял к сведению эти “авансы”, сделан-

6 В архиве МИД Германии сохранились два неподписанных меморандума, датированных 29 мая (один — предположительно) как раз по тем вопросам, которые затрагивались в беседе.

ные как минимум с санкции Риббентропа, и немедленно доложил об услышанном. Вайцзеккер тоже подробно записал содержание разговора и сообщил его отдельным письмом Шуленбургу в Москву. Одновременно он поручил Хильгеру возобновить контакты с Микояном. Таким образом, за считанные дни германская позиция менялась несколько раз: “жесткие” инструкции от 26 мая, принятые вместо многообещающих предложений Риббентропа, в свою очередь были смягчены.

Впрочем, никакие трудности и кризисы не могли предотвратить появления новых слухов о прогрессе в советско-германских отношениях. Одним из самых экстравагантных было известие о предстоящем вояже в Москву с предложением о союзе... бывшего премьера Чехословакии генерала Сыровы. Опровергая их, Молотов в докладе “О международном положении и внешней политике СССР” на сессии Верховного совета 31 мая использовал всю прежнюю риторику против “агрессивных государств” (в тогдашнем советском лексиконе это обозначало Германию, Италию и Японию) и отметил, что “в демократических странах Европы все больше приходят к сознанию провала политики невмешательства, приходят к сознанию необходимости более серьезных поисков мер и путей для создания единого фронта миролюбивых держав против агрессии”. Шуленбург экстренно проинформировал Берлин о содержании доклада, усмотрев в нем “готовность к продолжению переговоров, начатых в Берлине и Москве, несмотря на категорическое отвержение политики так называемых агрессивных государств”. 2 июня Хильгер посетил Микояна (оговорившись, что хотел сделать это еще до речи Молотова) с целью узнать, каковы перспективы дальнейших экономических переговоров после столь резких заявлений. Микоян дал обычный ответ по принципу “ни два ни полтора”: дескать, вообще мы за сотрудничество, но можем размещать свои заказы и в других странах.

Коротко говоря, Берлину предлагалось уговаривать Москву. Сразу понял это Шуленбург, 5 июня уверявший Вайцзеккера, что “господин Молотов почти что призывал нас к политическому диалогу”, в то время как “в Берлине создалось впечатление, что господин Молотов в беседе со мною <20мая. — В.М.> отклонил германо-советское урегулирование”. Очевидно, что посол стремился “подать” ситуацию в наиболее выгодном свете. 8 июня Микоян сообщил Хильгеру о согласии на приезд Шнурре в Москву для переговоров (к чему тот был готов) с условием принятия за основу советского проекта кредитного соглашения. Хильгер немедленно запросился в Берлин для доклада: 9 июня Вайцзеккер отказал ему, но уже через два дня разрешение было получено. 14 июня Хильгер был в Берлине, а 17 вернулся в Москву и сразу же отправился к Микояну. Он привез меморандум о согласии на приезд Шнурре для “ведения переговоров о расширении и углублении экономических взаимоотношений” и для “заключения соответствующего соглашения, если для такового будет найдена совместная основа”. Германское правительство согласилось рассматривать советский проект от 26 февраля как основу для переговоров, но без каких-либо обязательств относительно его принятия. В ответ Микоян “сказал, что сегодняшние переговоры произвели неблагоприятное впе-

чатление и он думает, что переговоры на этой базе продолжаться не могут, потому что опасность превращения переговоров в политическую игру остается и сейчас, а мы против игры. Мы подпишем соглашение на базе наших предложений”. Разочарованный Хильгер заявил, что “если переговоры будут прерваны, то ответственность падет на СССР, ибо Германия сделала все от нее зависящее”. Десять дней спустя Шуленбург сделал вывод: “Микоян не хочет разрыва переговоров с нами, но стремится крепко держать их в своих руках, чтобы иметь возможность в любую минуту определять их ход”.

Посол тем временем тоже съездил домой, где встретился с Риббентропом (запись их беседы неизвестна) и с Астаховым. “Шуленбург принялся настойчиво убеждать меня в том, — писал поверенный, — что обстановка для улучшения отношений созрела и дипломаты обеих стран должны содействовать успеху начавшегося процесса”. Выслушав монолог “главноуговаривающего”, Астахов со всей определенностью сказал, что “инициатива к улучшению должна исходить от Германии, хотя и сослался на то, что это его личное мнение, а не указания из Москвы.

14 июня Астахов побывал в гостях у своего болгарского коллеги Драганова и, как всегда, подробно записал беседу. Хозяин жаловался на антиболгарскую политику Румынии и Греции и вопрошал: “Кто поможет Болгарии осуществить ее справедливые стремления — СССР или Германия? Этим определится дальнейшая позиция Болгарии. Особенно резко настроен он против Англии, доказывая и мне нецелесообразность соглашения СССР с Англией с точки зрения наших интересов. По его мнению, Германия непременно начнет войну, едва только союз между СССР и Англией будет заключен. Гитлер не станет ждать, пока “политика окружения” получит еще более конкретное воплощение в виде совместной работы штабов, содействия в вооружении и т.п.”. “Вы сможете с немцами договориться, — успокаивал и как будто даже уговаривал Драганов, — они охотно пойдут здесь на самый широкий обмен мнениями (намек на возможность договориться о разделе “сфер влияния”)”. В заключение Астахов отметил, что “на этот раз посланник был значительно более откровенным и упорным апологетом прогерманской линии, чем раньше”. В общем, рутинный дипломатический визит с целью выяснить обстановку у представителя “третьей страны”.

Однако, читая запись другой беседы с Драгановым, сделанную на следующий день директором политического департамента МИД Германии Верманом, есть от чего прийти в изумление. Посланник под большим секретом рассказал о встрече с Астаховым, “с которым он отнюдь не близок”, но “который пришел вчера без всякой видимой причины и просидел два часа”. Драганов оговорился, что не может судить, излагал Астахов собственные взгляды или делал это по поручению правительства, но слова поверенного в его пересказе выглядят следующим образом. Перед Советским Союзом три возможных пути: заключить пакт с Великобританией и Францией; продолжать затягивать переговоры с ними; пойти на сближение с Германией. Причем “Советскому Союзу более всего симпатичен последний вариант, который не требует идеологических моти-

вировок <?! — В.М>”. “Если Германия заявит, что она не нападет на Советский Союз, или заключит с ним пакт о ненападении, Советский Союз, вероятно, уклонится от договора с Великобританией”. Такова главная мысль Астахова в изложении Драганова.

В записи поверенного ничего подобного нет. Мы сталкиваемся с этим не первый раз, так что удивляться подобным “нестыковкам” не приходится. Но снова возникает вопрос: кому же верить? Молотов предписывал Астахову “спокойствие, только спокойствие”. Астахов трудился, не покладая рук, ради заключения пакта, понимая его необходимость для своей страны и вряд ли рассчитывая на какие-то лавры для себя лично (знал бы он, чем “лично” для него все это обернется!). Поэтому он вполне мог обратиться к Драганову с подобным предложением в порядке “обмена мнениями” (попросту говоря, зондажа), прекрасно понимая, что тот немедленно все передаст германской стороне. В случае нежелательного развития событий от сказанного можно было легко откреститься. С другой стороны, не склонный к авантюрам Драганов вряд ли мог все это придумать. Так или иначе, слова болгарского посланника дошли до кого надо. Встречаясь 16 июня с Осима и Сиратори, Риббентроп снова напомнил им, что если Токио не примет его предложений сейчас, Германия заключит пакт о ненападении с СССР. Комментаторы “Документов внешней политики Германии” напрямую связывают это с информацией, полученной от Драганова.

По возвращении в Москву, Шуленбург 28 июня встретился с Молотовым, сообщив ему, что “германское правительство желает не только нормализации, но и улучшения своих отношений с СССР. Он добавил, что это заявление, сделанное им по поручению Риббентропа, получило одобрение Гитлера”, и повторил это же Потемкину 1 июля. Отправляя запись беседы в Берлин, Шуленбург, как всегда, отметил “дружественное расположение” и “удовлетворение” Молотова.

В разговоре Шуленбурга с Потемкиным стоит обратить внимание на один любопытный эпизод. В ответ на “авансы” германских дипломатов относительно готовности Берлина к улучшению отношений советские представители всегда напоминали им о существовании Антикоминтерновского пакта и об участии в нем Японии, с которой в то время шла “необъявленная война” на Халхин-Голе. “В дальнейшей беседе Шуленбург по собственной инициативе вернулся к своему последнему разговору с т. Молотовым <28 июня. — В.М>. По словам посла, он кое-чего не досказал т. Молотову о том тройственном соглашении Германия—Италия—Япония, в котором т. Молотов видит проявление антисоветского курса внешней политики Германии. Об этом договоре Шуленбургу несколько раз пришлось говорить с фон Риббентропом при своем последнем посещении Берлина. Фон Риббентроп вполне определенно заявлял послу, что указанный договор никогда не был направлен против СССР как государства. Он предусматривал лишь организацию своего рода идеологического фронта для борьбы с интернациональным течением, в котором три правительства усматривали опасность для существующего социального и политического строя. С течением времени и в соответствии с меняющейся об-

становкой тройственный договор отошел от своей первоначальной базы: в настоящее время он приобрел ясно выраженный антианглийский характер. Об этом фон Риббентроп говорил с Шуленбургом вполне откровенно. Посол хотел бы обратить на это и наше внимание”. Совершенно очевидно, что это разъяснение было дано по прямому указанию шефа.

В середине июня один из советников Риббентропа Клейст сказал “германскому журналисту” (на деле — советскому разведчику, хотя Клейст думал, что информация пойдет в Лондон), что “в течение последних недель Гитлер обстоятельно занимался Советским Союзом и заявил Риббентропу, что после решения польского вопроса необходимо инсценировать в германо-русских отношениях новый рапалльский этап и что необходимо будет с Москвой проводить определенное время политику равновесия и экономического сотрудничества” (52). Молотов, наверняка уже ознакомившийся с этим сообщением, как всегда, подтвердил, что “Советский Союз стоял и стоит за улучшение отношений со всеми странами, в том числе и с Германией”7, и спросил посла, как тот “представляляет себе возможности улучшения отношений между Германией и СССР”. Никакого конкретного ответа посол не дал, кроме того, что “Стальной пакт”, о котором напомнил Молотов, направлен не против СССР, а против Великобритании.

Гитлер, видимо, рассчитывал на скорый ответ и ждал, что Сталин радостно включится в реанимацию “духа Рапалло”. В Москве видели и заинтересованность германской стороны, и ее нежелание идти на существенные компромиссы, а потому предпочитали выжидать. 29 июня фюрер взял да и решил “заморозить” переговоры — чтобы партнеры, как говорится, не расслаблялись. В меморандуме постоянного уполномоченного МИД при Гитлере Хевеля говорится: “В связи с телеграммой графа Шуленбурга относительно беседы между Хильгером и Микояном <17 июня. — В.М.> Фюрер решил следующее: “Русские должны быть информированы о том, что из их позиции мы сделали вывод, что они ставят вопрос о продолжении будущих переговоров в зависимость от принятия нами основ наших с ними экономических обсуждений в том их виде, как они были сформулированы в январе <т.е. перед несостоявшейся поездкой Шнурре в Москву. — В.М.>. Поскольку эта основа для нас является неприемлемой, мы в настоящее время не заинтересованы в возобновлении экономических переговоров с Россией. Фюрер согласен с тем, чтобы этот ответ был задержан на несколько дней”. Однако в посланной на следующий день телеграмме Вайцзеккера Шуленбургу было велено всего лишь “не проявлять дальнейшей инициативы, а ожидать инструкций”. Поэтому посол не сказал Потемкину ничего определенного, а просто затаился на время.

7 Еще 4 августа 1933 г. (!) Молотов говорил Дирксену: “Советское правительство руководствуется основным принципом — сохранения и укрепления дружественных отношений со всеми странами. Этот принцип применялся Советским правительством в отношении Германии прежде, он и теперь остается в силе”.

В начале лета Европу взбудоражили “откровения” Вальтера Кривицкого, бывшего шефа европейской резидентуры НКВД, а ныне перебежчика, предсказывавшего скорую нормализацию советско-германских отношений и едва ли не союз двух стран. Охочие до сенсаций журналисты раздували любые слухи об этом, поскольку наибольший интерес у читателей обычно вызывает именно то, чего они боятся. Сиратори внимательно следил за прессой (возможно, он читал и Кривицкого) и на основании ее анализа 11 и 13 июля предупреждал из Рима министра Арита, что дальнейшее оттягивание решения о “пакте трех” приведет к нормализации германо-советских и итало-советских отношений, что серьезно ухудшит положение Японии. М. Нагаи, личный секретарь посла до июня 1939 г., после войны свидетельствовал: “Со времени приезда в Рим посол Сиратори уделял серьезное внимание общей обстановке в Европе, особенно германо-советским и итало-советским отношениям. Он часто повторял своим сотрудникам, что было бы ошибкой полагать, как это делали едва ли не все в тогдашней Японии, что Германия и Италия <с одной стороны. — В.М.> и Советская Россия <с другой. — В.М> несовместимы друг с другом. Он говорил, что отношения между Италией и Россией вовсе не плохи, а тот факт, что нацистские лидеры внезапно перестали нападать на Советскую Россию, еще более знаменателен. По его оценке ситуации в целом, достижение определенного взаимопонимания между СССР и странами “оси” не является невозможным. Он настаивал, что Япония должна быть настороже, дабы нацистская Германия не взяла на вооружение политику кайзера Вильгельма II, толкнувшего Россию на Дальний Восток путем гарантирования ее западных границ. Я вспоминаю, что посол телеграфировал такое мнение в Токио более одного раза” (53). Одновременно с аналогичным предупреждением, на сей раз прямо основанным на заявлениях Кривицкого, выступил политический аналитик Киёсава, но и к его авторитетному мнению в Токио не прислушались (54).

В этой связи стоит привести один малоизвестный, но интригующий факт. Точнее, не факт, а его отголоски, поскольку о достоверности в данном случае судить трудно. 1 июля Потемкин беседовал с Шуленбургом и завершил запись о встрече следующим абзацем. “В заключение Шуленбург мне рассказал, что один из небольших чиновников берлинского аусамта <МИД. — В.М> был свидетелем разговора японского посла с Астаховым о предполагаемой поездке Осимы в Москву. Посол спрашивал у нашего поверенного в делах, выдаст ли он ему въездную визу для такого путешествия. Астахов ответил, что вопрос этот должен быть поставлен в официальном порядке, и, со своей стороны, осведомился, с какой целью предполагает Осима ехать в Москву. Посол ответил, что политической цели его поездка не имеет, но что СССР и Москва, естественно, интересуют его как политического деятеля. По словам Шуленбурга, он спрашивал у Того в Москве, знает ли он о намерении Осимы приехать сюда. Того не скрыл своего удивления и заявил, что не понимает, что будет делать Осима в Москве. В связи с этим Шуленбург напомнил со смехом, что Того не может питать к Осиме расположения. Осима выжил Того из Берлина после того, как весьма удачно провел в Берлине

важнейшие политические переговоры”. Ничего более об этой затее “мятежного посла” нам неизвестно...

В Москву Осима не поехал. Он отправился в другой, менее рискованный, но по-своему отчаянный вояж: 3 августа он встретился с Сиратори на севере Италии. После встречи, которую неугомонные послы устроили по собственному почину, они сделали заявление, переданное итальянским агентством Стефани и появившееся в газетах (55). Осима и Сиратори подтвердили принципиальную приверженность идее полномасштабного трехстороннего альянса, но отметили, что окончательное решение этой проблемы откладывается, так как англо-советские переговоры в Москве “вступили в чувствительную фазу” (решение о совещании военных миссий). Заявление вызвало панику во всех заинтересованных столицах. Итальянский посол в Токио Аурити немедленно отправился в МИД и получил официальное разъяснение, что встреча и, соответственно, все сделанные заявления имеют сугубо частный характер и не отражают позицию министерства, которое не давало послам на этот счет ни полномочий, ни инструкций (56). Германским средствам информации вообще запретили сообщать о встрече (полагаю, указание исходило лично от Риббентропа). На следующий день Аттолико посетил Вайцзеккера и спросил его, что он думает по этому поводу. Статс-секретарь ответил, что сам узнал о заявлении из газет, что уже отправил в Токио запрос и что вся эта затея может преследовать цель “саботажа возможного советско-германского сближения”. Он добавил, что инициатива, похоже, принадлежит исключительно самим послам, сделавшим в своей карьере ставку на трехсторонний альянс и стремящимся таким образом подтолкнуть правительство к решительным действиям. Несколькими днями позже Вайцзеккер, получив ответ японской стороны, подтвердил Аттолико все то же самое, что услышал Аурити в Токио (57). Наконец, 7 августа советник итальянского посольства в Берлине Магистрати, шурин Чиано, в письме министру поместил запрет на публикацию заявления Сиратори и Осима в Германии в общий ряд пропагандистских мероприятий, которые он оценивал как просоветские, добавив, что сейчас даже Риббентроп предпочитает не упоминать о своих прояпонских настроениях (58).

Послам и впрямь было от чего беспокоиться, хотя главного они не знали и знать не могли. Договоренность о возобновлении кредитных переговоров все-таки была достигнута, для чего 15 июля в Берлин выехал временно находившийся в Москве заместитель торгпреда Бабарин. 22 июля Наркомат внешней торговли коротко сообщил об этом в прессу. 24 июля Астахов в очередной раз встретился с Шнурре для разговора о платежах по чешским кредитам и судьбе торгпредства в Праге — словом, все как всегда. По ходу разговора Шнурре обронил многозначительную фразу, что “если наши руководители затрудняются начать разговоры на эту тему <о политическом сближении. — В.М.>, то мы, люди менее высокопоставленные, тоже можем кое-что сделать и сдвинуть вопрос с мертвой точки” (запись Астахова), а в заключение пригласил Астахова и Бабарина поужинать вместе 26 июля.

Этот ужин в ресторане “Эвест” вошел в историю советско-германских отношений и всей евразийской дипломатии в целом. Продолжавшийся более трех часов разговор шел “в живой и интересной форме” и сделал возможным “неофициальное и всестороннее обсуждение отдельных вопросов”, как отметил Шнурре (на сей раз мы располагаем записями обеих сторон).

Шнурре четко обозначил свою позицию: он говорит от имени и по указанию Риббентропа, “который в точности знает мысли фюрера”. “Скажите, каких доказательств Вы хотите? Мы готовы на деле доказать возможность договориться по любым вопросам, дать любые гарантии... Если у Советского правительства есть желание серьезно говорить на эту тему, то подобное заявление Вы сможете услышать не только от меня, а от гораздо более высокопоставленных лиц. Я лично был бы очень рад, если бы мне удалось поехать в Москву, где смог бы развить эти мысли в беседе с вашими руководителями” (слова Шнурре в записи Астахова).

Германская сторона постепенно открывала карты, понимая, что время работает против нее. “На замечание Астахова о тесном сотрудничестве и общности интересов внешней политики, которые ранее существовали между Германией и Россией8, я ответил, что возобновление подобного сотрудничества представляется мне сейчас вполне возможным, если советское правительство находит его желательным. Я мог бы мысленно представить себе три этапа. Первый этап. Восстановление сотрудничества в экономической области с помощью кредитного и торгового договора, который будет заключен. Второй этап. Нормализация и улучшение политических отношений. Это включает в себя, среди прочего, уважение интересов другой стороны в прессе и общественном мнении... Третьим этапом будет восстановление хороших политических отношений: или возвращение к тому, что было раньше (Берлинский договор <о дружбе и нейтралитете 1926 г. — В.М.>), или же новое соглашение, которое примет во внимание жизненные политические интересы обеих сторон. Этот третий этап, как мне кажется, вполне достижим, так как во всем районе от Балтийского моря до Черного моря нет, по моему мнению, неразрешимых внешнеполитических проблем между нашими странами. В дополнение к этому, несмотря на все различия в мировоззрении, есть один общий элемент в идеологии Германии, Италии и Советского Союза: противостояние капиталистическим демократиям. Ни мы, ни Италия не имеем ничего общего с капиталистическим Западом. Поэтому нам кажется довольно противоестественным, чтобы социалистическое государство вставало на сторону западных демократий” (запись Шнурре).

Ничего этого в записи Астахова нет! Было или не было? Или Шнурре изложил Риббентропу свой план? Все может быть. Но “предметный” разговор все же состоялся. Астахов спрашивал о Польше, о Прибалтике, о Румынии как возможных направлениях германской экспансии. Шнурре ответил, что главный враг теперь Великобритания (здесь записи совпада-

8 В записи Астахова отсутствует.

ют!), что германо-польские отношения “расстроились непоправимо”, но “договориться относительно Польши” несложно (яснее не скажешь!), что “от всяких посягательств на Украину мы начисто отказываемся”, несмотря на все сказанное в “Майн кампф”. Что касается союзников Германии, то Шнурре сослался на положительный опыт советско-итальянских отношений, а вот вопрос об отношениях с Токио “попал в больное место”. “Дружба с Японией — факт, — ответил он. — Но мы считаем, что это не является препятствием для установления дружественных отношений между СССР и Германией. К тому же нам кажется, что отношения между СССР и Японией могут измениться к лучшему”9 (запись Астахова).

Как читатель уже мог догадаться, ничего этого нет в записи Шнурре. Зато в ней пересказывается дискуссия о противостоянии между коммунизмом и национал-социализмом. Слова о “слиянии большевизма с национальной историей России”, свидетельствующие об изменении “интернационального характера большевизма”, по моему убеждению, предназначались Риббентропу и Гитлеру. Шнурре сделал вывод, что в настоящее время Москва выбрала выжидательную тактику, “политику затягивания и отсрочек” и пока не приняла принципиального решения. Посылая Потемкину записи бесед с Шнурре, Астахов, в свою очередь, заключил, что “во всяком случае эту готовность немцев разговаривать об улучшении отношений надо учитывать и, быть может, следовало бы несколько подогревать их, чтобы сохранять в своих руках козырь, которым можно было бы в случае необходимости воспользоваться”. Одновременно он просил указаний, как отвечать на приглашение посетить партийный съезд в Нюрнберге: “Раньше мы отказывались “под благовидным предлогом... С одной стороны, присутствие на съезде имеет большое информационное значение и дает большие возможности контакта, установления связей и проведения разъяснительной работы среди немцев и иностранных дипломатов. С другой стороны, наше появление впервые за все время существования режима вызовет, конечно, немало толков в англо-французской печати. Вам предстоит решить, что нам важнее”.

Ночью 28 июля Молотов кратко телеграфировал Астахову: “Ограничившись выслушиванием заявлений Шнурре и обещанием, что передадите их в Москву, Вы поступили правильно”. Однако на следующий день (точнее, через пять часов) нарком послал в Берлин конкретные указания — несомненно, после совещания со Сталиным: “Между СССР и Германией, конечно, при улучшении экономических отношений могут улучшиться и политические отношения... Но только немцы могут сказать, в чем конкретно должно выразиться улучшение политических отношений. До недавнего времени немцы занимались тем, что только ругали

9 Об этом Шуленбург говорил Потемкину 1 июля со ссылкой на Риббентропа и его попытки убедить Осима в желательности “нормализации отношений и сотрудничества между Германией, СССР и Японией”, добавив, что ему “эта идея не представляется утопической” (запись Потемкина).

СССР, не хотели никакого улучшения политических отношений с ним и отказывались от участия в каких-либо конференциях, где представлен СССР. Если теперь немцы искренне меняют вехи и действительно хотят улучшить политические отношения с СССР, то они обязаны сказать нам, как они представляют конкретно это улучшение. У меня был недавно <28 июня. — В.М> Шуленбург и тоже говорил о желательности улучшения отношений, но ничего конкретного или внятного не захотел предложить. Дело зависит здесь целиком от немцев. Всякое улучшение политических отношений между двумя странами мы, конечно, приветствовали бы”.

Вечером 2 августа Астахов посетил Вайцзеккера — выяснял, кто будет представлять Германию на предстоящей сельскохозяйственной выставке в Москве. Разговор зашел о ходе торговых переговоров. И тут статс-секретарь “неожиданно добавил, что случайно сейчас в своем кабинете находится Риббентроп, который желал бы меня <Астахова. — В.М.> видеть”. Разумеется, никакой случайности в этом не было: “Я намеревался продолжить беседы... которые ранее велись между Астаховым и членами Министерства иностранных дел с моего разрешения”, — писал Риббентроп на следующий день Шуленбургу.

“Я изредка прерывал беседу, которая носила характер монолога”, — телеграфировал Астахов в Москву; он записал монолог Риббентропа гораздо подробнее, чем это сделал сам рейхсминистр. Опытный дипломат и журналист, Астахов понимал, события какой важности разворачиваются перед ним и с его непосредственным участием. Приведу основные моменты его записи:

“Р<иббентроп> начал с выражения своего удовлетворения по поводу благоприятных перспектив советско-германской торговли... Я <Риббентроп. — В.М.> также хотел бы подтвердить, что в нашем представлении благополучное завершение торговых переговоров может послужить началом политического сближения. До последнего времени в наших взаимоотношениях накопилось много болячек. Они не могут пройти внезапно. Для рассасывания их нужно время, но изжить их возможно... Мы считаем, что для вражды между нашими странами оснований нет. Есть одно предварительное условие, которое мы считаем необходимой предпосылкой нормализации отношений — это взаимное невмешательство во внутренние дела. Наши идеологии диаметрально противоположны. Никаких поблажек коммунизму в Германии мы не допустим. Но национал-социализм не есть экспортный товар, и мы далеки от мысли навязывать его кому бы то ни было. Если в Вашей стране держатся такого же мнения, то дальнейшее сближение возможно”. “Воспользовавшись моментной паузой”, Астахов со спокойной душой дал Риббентропу — в полном согласии с официальным курсом советского правительства — соответствующие заверения, которые рейхсминистр “с удовлетворением принял к сведению”.

“Что же касается остальных вопросов, стоящих между нами, — продолжал он, — то никаких серьезных противоречий между нашими странами нет. По всем проблемам, имеющим отношение к территории от

Черного до Балтийского моря, мы могли бы без труда договориться10”. Однако в Москву были приглашены британская и французская военные миссии, о чем Риббентроп вспомнил с явным неудовольствием, добавив: “Мы не обращаем внимания на крики и шум по нашему адресу в лагере так называемых западноевропейских демократий. Мы достаточно сильны и к их угрозам относимся с презрением и насмешкой”. “Если Москва займет отрицательную позицию, мы будем знать, что происходит и как нам действовать” (запись Риббентропа).

В ходе разговора позиция германской стороны обозначилась с предельной четкостью: строго секретные переговоры по конкретным вопросам (Данциг, Польша, контроль над Балтийским морем и т.д.). Однако, прежде чем перейти к ним, Риббентроп хотел получить гарантии того, что намерения второй стороны серьезны. “Поверенный в делах, — писал он Шуленбургу, — казалось, был заинтересован, несколько раз пытался повернуть беседу в сторону более конкретных вопросов, вследствие чего я дал ему понять, что я буду готов к уточнениям сразу же после того, как советское правительство официально уведомит нас о том, что оно, в принципе, желает новых отношений”. “Если Советское правительство проявляет к этому интерес и считает подобные разговоры желательными, тогда можно подумать и о конкретных шагах, которые следует предпринять... В утвердительном случае их можно возобновить либо здесь <в Берлине. — В.М>, либо в Москве” (запись Астахова). Риббентроп ждал скорого ответа, потому что подготовка к войне с Польшей вышла на “финишную прямую”, однако заявил, что “не считает необходимым особенно торопиться <с германо-советскими переговорами. — В.М.>... поскольку вопрос серьезен, и подходить к нему надо не с точки зрения текущего момента, а под углом интересов целых поколений”. Можно списать это заявление рейхсминистра на любовь к позе и риторике. Однако, как ни глянь, он оказался прав.

Разговор коснулся и “больных” тем. Риббентроп “предупредил, что мы <СССР. — В.М> должны считаться с фактом дружбы между Германией и Японией. Мы не должны рассчитывать, что эвентуальное улучшение советско-германских отношений может отразиться в виде ослабления отношений германо-японских”. “Я <Риббентроп. — В.М.> описал германо-японские отношения как хорошие и дружественные. Эти отношения прочные. Однако, что касается русско-японских отношений, у меня есть свои собственные соображения, под которыми я понимаю долгосрочный modus vivendi между двумя странами”. Запомним эти слова!

Наконец, Риббентроп спросил: “Скажите, г-н поверенный в делах, — внезапно изменив интонацию, обратился он ко мне как бы с неофициальным вопросом, — не кажется ли Вам, что национальный принцип в

10 Сравним, что писал в феврале 1914 г. Николаю II П.Н. Дурново: “Жизненные интересы России и Германии нигде не сталкиваются и дают полное основание для мирного сожительства этих двух государств”. Риббентроп записку Дурново, опубликованную после Первой мировой войны, конечно, не читал, а вот, скажем, любознательный Хильгер мог...

Вашей стране начинает преобладать над интернациональным. Это вопрос, который наиболее интересует фюрера... Я ответил, что у нас то, что Риббентроп > называет интернациональной идеологией, находится в полном соответствии с правильно понятыми национальными интересами страны, и не приходится говорить о вытеснении одного начала за счет другого. “Интернациональная” идеология помогла нам получить поддержку широких масс Европы и отбиться от иностранной интервенции, то есть способствовала осуществлению и здоровых национальных задач. Я привел еще ряд подобных примеров, которые Р<иббентроп> выслушал с таким видом, как будто подобные вещи он слышит в первый раз”. Этот не слишком-то содержательный диалог интересен как попытка Гитлера найти идеологическое и пропагандистское оправдание договора с “империей зла”. Астахов — недаром, литератор и “пиарщик” — подбросил будущим партнерам неплохой вариант.

3 августа Шнурре пригласил к себе Астахова и коротко повторил ему основные пункты вчерашней беседы, добавив, что “разговоры желательно вести в Берлине, так как ими непосредственно интересуются Риббентроп и Гитлер”. Астахов срочно запросил ответа. В тот же день Шуленбург заверял Молотова в отсутствии “политических противоречий” между двумя странами и в стремлении Берлина к “освежению существующих или созданию новых политических соглашений”. Посол откровенно говорил, что “Германия намерена уважать интересы СССР в Балтийском море” и не будет мешать “жизненным интересам СССР в Прибалтийских странах”. На это приглашение к конкретной дискуссии Молотов не отреагировал, снова поминая Антикоминтерновский пакт, хотя Шуленбург в отчете отметил, что нарком “оставил свою обычную сдержанность и казался необычно открытым”.

В Москве решили поставить политические переговоры в зависимость от экономических, о чем нарком немедленно уведомил Астахова, однако несколько дней спустя, 7 августа, предписал ему не связывать два аспекта отношений напрямую. После “импровизированного” свидания с Риббентропом Астахова несколько раз принимал Шнурре. По поручению шефа он поставил перед ним вопрос о “коммюнике или секретном протоколе при подписании кредитного соглашения”, где было бы засвидетельствовано обоюдное желание сторон улучшить политические отношения. Согласно записи Шнурре, 3 августа Астахов проявил “позитивный интерес” к этой идее, но, сообщив об этом Молотову, получил решительный отказ: “Неудобно говорить во введении к договору, имеющему чисто кредитно-торговый характер, что торгово-кредитный договор заключен в целях улучшения политических отношений. Это нелогично, и, кроме того, это означало бы неуместное и непонятное забегание вперед... Считаем неподходящим при подписании торгового соглашения предложение о секретном протоколе”. Вот, оказывается, когда и при каких обстоятельствах родилась идея пресловутого “секретного протокола”! И снова заминка... Снова Москва выжидает, потому что время работает если не на нее, то уж точно против Берлина.

5 августа Астахов поинтересовался у Шнурре впечатлениями МИД от общения Шуленбурга с Молотовым. Тот ответил, что “беседы слишком уж сосредоточены на прошлом. Мы должны покончить с этим, если хотим говорить о будущем”. 10 августа Астахов оповестил Шнурре об отказе Москвы от секретного протокола к кредитному соглашению: “Он < Шнурре. — В.М.> сказал, что целиком с Вами <т.е. с Молотовым, адресатом сообщения,— В.М> согласен, и на этой идее отнюдь не настаивает”. Речь зашла о вещах куда более важных: “Если попытка мирно урегулировать вопрос о Данциге ни к чему не приведет и польские провокации будут продолжаться, — записал поверенный слова своего собеседника (наверняка стремясь к максимальной точности), — то, возможно, начнется война. Германское правительство хотело бы знать, какова будет в этом случае позиция Советского правительства. В случае мирного разрешения вопроса германское правительство готово удовлетвориться Данцигом и экстерриториальной связью с ним... Но если начнется война, то вопрос, естественно, будет поставлен шире, хотя и в этом случае германское правительство не имеет намерений выйти за известные, заранее намеченные <выделено мной. — В.М> пределы... Оно готово сделать все, чтобы не угрожать нам и не задевать наши интересы, но хотело бы знать, к чему эти интересы сводятся. Тут он напомнил фразу Риббентропа о возможности договориться с нами по всем вопросам от Черного моря до Балтийского”. Последних слов в записи Шнурре, правда, нет, но в остальном оба варианта совпадают вплоть до мелочей. О “главном” Астахов, как всегда, “ничего определенного не сказал”: Шнурре правильно понял, что собеседник еще не имел конкретных указаний. 11 августа Молотов подтвердил заинтересованность в дальнейших “разговорах”, но сообщил о “желательности” ведения их в Москве. 12 августа Астахов проинформировал Шнурре, который “впал в состояние некоторой задумчивости и затем сказал, что все выслушанное он передаст выше”. Теперь остается ждать, какова будет дальнейшая реакция немцев в отношении нас”, — резюмировал поверенный доклад наркому.

“Что же касается нас, — сообщал Астахов Молотову в тот же день, но в другом письме, — то в населении уже вовсю гуляет версия о новой эре советско-германской дружбы, в результате которой СССР не только не станет вмешиваться в германо-польский конфликт, но на основе торгово-кредитного соглашения даст Германии столько сырья, что сырьевой и продовольственный кризисы будут совершенно изжиты. Эту уверенность в воссоздании советско-германской дружбы мы можем чувствовать на каждом шагу в беседах с лавочниками, парикмахерами и всевозможными представителями разнообразных профессий. Та антипатия, которой всегда пользовались в населении поляки, и скрытые симпатии, которые теплились в отношении нас даже в самый свирепый разгул антисоветской кампании, сейчас дают свои плоды и используются правительством в целях приобщения населения к проводимому курсу внешней политики”. Видимо, отголоском этих сообщений, шедших “на самый верх”, являются записи Жданова 1939 г., которые, по предположению Л.А. Безыменского, делались во время или после бесед со Сталиным: “Возможно ли сгово-

риться с Германией? Россия — лучший клиент... В Германии симпатии к русскому народу и армии” (59).

12 августа Гитлер беседовал с Чиано. В тот же день в Москве открылось совещание военных миссий СССР, Великобритании и Франции. 13 августа Шнурре вызвал Астахова (“извинившись, что потревожил мой воскресный отдых”, отметил советский дипломат). “События идут очень быстрым темпом и терять время нельзя”, — сказал он в качестве в прелюдии и передал послание Риббентропа, полученное по телефону из Зальцбурга: Гитлер готов вести политические переговоры в Москве, но поручит это не МИД, а одному из своих ближайших соратников по партии, например, Гансу Франку, участнику “Пивного путча”, а ныне министру без портфеля и президенту Академии германского права. “Шнурре подчеркнул, что речь может идти вообще о лице подобного калибра, а не только о Франке”, и “как бы от себя” добавил, что “наиболее верным способом была бы непосредственная беседа Риббентропа с Молотовым”. Интересно, что последних слов нет ни в краткой записи Шнурре, ни в телеграмме Астахова Молотову; есть они только в дневнике поверенного, который тоже пересылался в Москву.

Риббентроп позднее утверждал: “Сначала я предложил послать в Москву не меня, а другого полномочного представителя — я подумал прежде всего о Геринге. Принимая во внимание мою деятельность в качестве посла в Англии <участие в комитете по невмешательству в испанские дела, где Риббентроп и итальянский посол Гранди вели ожесточенную борьбу с советским полпредом Майским. — В.М.>, мои японские связи <Антикоминтерновский пакт. — В.М.> и всю мою внешнюю политику, я считал, что для миссии в Москву буду выглядеть деятелем слишком антикоммунистическим. Но фюрер настоял на том, чтобы в Москву отправился именно я, сказав, что это дело я “понимаю лучше других” (60). Но этот рассказ, признаться, вызывает сомнения. К моменту определения кандидатуры посланца Гитлер был готов заключить пакт практически любой ценой, что исключало провал миссии. Напротив, подписание договора стало бы личным успехом того, кто скрепил бы его своей подписью. Этого честолюбивый Риббентроп не отдал бы никому, кроме фюрера (об этом речь не шла), тем более своему главному недругу Герингу, вражда с которым, помимо личной антипатии, имела еще и геополитический подтекст: рейхсмаршал был главным атлантистом нацистского двора. Впрочем, нет — эту “честь” следует уступить самому фюреру...

Вопрос о том, кто будет представлять Третий рейх на переговорах, волновал и Шуленбурга, который считал наилучшей кандидатурой себя самого. “Конечно, именно я — тот человек, который лучше и легче других может беседовать с господином Молотовым. Сейчас этот странный человек с тяжелым характером привык ко мне и в разговорах со мной почти полностью отбросил свою всегдашнюю сдержанность”, — писал он Вайцзеккеру 14 августа. Но вопрос был решен без участия посла. В тот же день в 22 часа 53 минуты по берлинскому времени Риббентроп отправил ему сверхсрочную телеграмму с сообщением для Молотова, однако, на

деле это было послание Гитлера Сталину. Оба понимали, кто на самом деле принимает решения. “Я считаю важным, — указывал рейхсминистр, — чтобы они <германские предложения. — В.М> дошли до господина Сталина в как можно более точном виде, и я уполномачиваю Вас в то же самое время просить от моего имени господина Молотова об аудиенции с господином Сталиным, чтобы Вы могли передать это важное сообщение еще и непосредственно ему”.

Московский Тильзит

Диктаторы лично вступили в игру. Румынский дипломат Гафенку сравнил “политику двоих” (“politique a deux”) Гитлера и Сталина с политикой Наполеона и Александра I в период Тильзитского мира (61). Аналогия приходила в голову не ему одному. 16 сентября 1939 г., через две недели после начала войны, Дрие Ля Рошель, не сводивший глаз с карты Европы, кратко записал в дневнике: “Гитлер и Сталин. Ср. Наполеон и Александр в Тильзите” (62).

Заключительная фаза подготовки нового Тильзита началась визитом Шуленбурга к Молотову 15 августа. В кармане у посла лежали указания Риббентропа, которые было велено передать устно, — квинтэссенция германских предложений. Переводчик Павлов записал их — вероятно, в некоторой спешке, чем вызваны стилистические шероховатости. Привожу послание рейхсминистра в переводе с немецкого по сборнику “СССР-Германия”; запись Павлова, опубликованная в сборнике “Год кризиса”, немного отличается в деталях и формулировках, но не по содержанию.

“1. Идеологические расхождения между Национал-Социалистической Германией и Советским Союзом были единственной причиной, по которой в предшествующие годы Германия и СССР разделились на два враждебных, противостоящих друг другу лагеря. События последнего периода, кажется, показали, что разница в мировоззрениях не препятствует деловым отношениям двух государств и установлению нового и дружественного сотрудничества. Период противостояния во внешней политике может закончиться раз и навсегда; дорога в новое будущее открыта обеим странам.

2. В действительности, интересы Германии и СССР нигде не сталкиваются. Жизненные пространства Германии и СССР прилегают друг к другу, но в столкновениях нет естественной потребности. Таким образом, причины для агрессивного поведения одной страны по отношению к другой отсутствуют. У Германии нет агрессивных намерений в отношении СССР. Имперское правительство придерживается того мнения, что между Балтийским и Черным морями не существует вопросов, которые не могли бы быть урегулированы к полному удовлетворению обоих государств. Среди этих вопросов есть и такие, которые связаны с Балтийским морем, Прибалтикой, Польшей, юго-восточным районом <Европы. — В.М> и т.д. В подобных вопросах политическое сотрудничество между двумя странами может иметь только положительный результат. То же самое от-

носится к германской и советской экономике, сотрудничество которых может расширяться в любом направлении.

3. Нет никакого сомнения, что сегодня германо-советские отношения пришли к поворотному пункту своей истории. Решения, которые будут приняты в ближайшем будущем в Берлине и Москве по вопросу этих отношений, будут в течение поколений иметь решающее значение для германского и советского народов. От этих решений будет зависеть, придется ли когда-нибудь двум народам снова, без возникновения каких-либо действительно непреодолимых обстоятельств, выступить друг против друга с оружием в руках, или же снова наступят дружеские отношения. Прежде, когда они были друзьями, это было выгодно обеим странам, и все стало плохо, когда они стали врагами.

4. Верно, что Германия и Советский Союз, в результате многолетней вражды их мировоззрений, сегодня относятся друг к другу с недоверием. Должно быть счищено много накопившегося мусора. Нужно сказать, однако, что даже в этот период естественные симпатии немцев и русских друг к другу никогда не исчезали. На этой базе заново может быть построена политика двух государств.

5. Имперское правительство и Советское правительство должны на основании всего своего опыта считаться с тем фактом, что капиталистические демократии Запада являются неумолимыми врагами как Национал-Социалистической Германии, так и Советского Союза. Сегодня, заключив военный союз, они снова пытаются втянуть СССР в войну против Германии. В 1914 году эта политика имела для России катастрофические последствия. В общих интересах обеих стран избежать на все будущие времена разрушения Германии и СССР, что было бы выгодно лишь западным демократиям.

6. Кризис в германо-польских отношениях, спровоцированный политикой Англии, а также британская военная пропаганда и связанные с этим попытки создания <антигерманского> блока делают желательным скорейшее выяснение германо-русских отношений. В противном случае, независимо от действий Германии, дела могут принять такой оборот, что оба правительства лишатся возможности восстановить германо-советскую дружбу и совместно разрешить территориальные вопросы, связанные с Восточной Европой. Поэтому руководителям обоих государств < выделено мной. — В.М> следует не пускать события на самотек, а действовать в подходящее время. Будет губительно, если из-за отсутствия взаимопонимания по отношению к взглядам и намерениям друг друга наши народы окончательно разойдутся в разные стороны.

Насколько нам известно, советское правительство также желает внести ясность в германо-советские отношения. Поскольку, однако, судя по предшествующему опыту, такое выяснение отношений может протекать лишь постепенно и через обычные дипломатические каналы, Имперский Министр иностранных дел фон Риббентроп готов прибыть в Москву с краткосрочным визитом, чтобы от имени Фюрера изложить взгляды Фюрера господину Сталину. Только такое непосредственное обсуждение может, по мнению господина фон Риббентропа, привести к изменени-

ям; и, таким образом, закладка фундамента для некоторого улучшения германо-русских отношений уже не будет казаться невозможной”.

Вот когда пригодились майские предложения Риббентропа, отвергнутые Гитлером! “Молотов с величайшим интересом выслушал информацию, которую мне поручено было передать, — сообщал Шуленбург сразу же после встречи с наркомом, — назвал ее крайне важной и заявил, что он сразу же передаст ее своему правительству и в течение короткого времени даст мне ответ. Он может заявить уже сейчас, что Советское правительство тепло приветствует германские намерения улучшить отношения с Советским Союзом и теперь, принимая во внимание мое сегодняшнее сообщение, верит в искренность этих намерений... Молотов повторил, что, если мое сегодняшнее сообщение включает в себя идею пакта о ненападении или что-то похожее, вопрос должен быть обсужден более конкретно, чтобы в случае прибытия сюда Имперского Министра иностранных дел вопрос не свелся к обмену мнениями, а были приняты конкретные решения”.

И Шуленбург, и переводчик Молотова Павлов записали беседу очень подробно, несомненно, понимая ее историческое значение. Расхождения между ними незначительны: например, в немецком тексте нет упоминания о “недостаточной опытности” Астахова как одной из причин того, что переговоры предлагается проводить в Москве11. Это был канун радикальных решений, которые должны были приниматься на высшем уровне, тем более что Риббентроп, помимо встречи с Молотовым, прямо просил аудиенции у Сталина. Вторая часть беседы — после того, как Шуленбург зачитал послание и Молотов сказал, что немедленно доложит о нем “правительству” (т.е. Сталину), — была посвящена так называемому “плану Шуленбурга” — плану урегулирования советско-германских отношений, о котором Молотову сообщил поверенный в делах в Италии Гельфанд после встречи с Чиано 26 июня. “План” якобы предполагал улучшение советско-японских отношений при посредничестве Германии, заключение пакта о ненападении и совместные гарантии безопасности прибалтийских стран, заключение широкого хозяйственного соглашения (63). Шуленбург подтвердил, что вел подобные, хотя и не конкретные, разговоры с итальянским послом в Москве Россо (который информировал о них своего министра Чиано) и что “его последние предложения еще более конкретны”. В письме к Вайцзеккеру на следующий день после встречи Шуленбург отметил перемену в настроении Молотова, который больше не вспоминал про Антикоминтерновский пакт и вообще оказался “угодлив и откровенен”.

Молотов дал ответ уже 17 августа. Но еще накануне Шуленбург получил новые инструкции из Берлина: “Германия готова заключить с Со-

11 19 августа Астахова вызвали в Москву, и больше он в Берлин не вернулся. По возвращении Астахов был уволен из НКИД, 27 февраля 1940 г. арестован, в июле 1941 г. осужден на 15 лет лагерей и в феврале 1942 г. умер. Полпред Мерекалов был в августе снят с должности и вскоре уволен с дипломатической службы, но прожил долгую жизнь и скончался в своей постели в 1983 г.

ветским Союзом пакт о ненападении, если желает советское правительство, не подлежащий изменению в течение 25 лет... Германия готова совместно с Советским Союзом гарантировать безопасность прибалтийских государств... Германия готова, и это полностью соответствует позиции Германии, попытаться повлиять на улучшение и укрепление русско-японских отношений”. Далее Риббентроп от имени Гитлера подтвердил готовность к “общему и быстрому выяснению германо-русских отношений и взаимному урегулированию актуальных вопросов” в связи с Польшей и заявил о своей готовности прибыть в Москву в любой день, начиная с 18 августа, “для решения всего комплекса германо-русских вопросов, а если представится возможность, то и для подписания соответствующего договора”. Время до запланированного нападения Германии на Польшу — если в последний момент не будет требуемых уступок — шло на часы. Гитлер спешил, как никогда, и поэтому готов был обещать все, что угодно. Только бы Сталин согласился...

Молотов вручил Шуленбургу официальный ответ, заявив, что “т. Сталин находится в курсе дела и ответ с ним согласован”. В начале ответа был повторен весь привычный набор аргументов об “официальных заявлениях отдельных представителей германского правительства, нередко имевших недружелюбный и даже враждебный характер в отношении СССР”, об Антикоминтерновском пакте, о вынужденной “подготовке отпора против возможной агрессии в отношении СССР со стороны Германии”. “Если, однако, теперь германское правительство, — говорилось далее в ответе Сталина и Молотова (полагаю, мы не ошибемся в авторстве), — делает поворот от старой политики в сторону серьезного улучшения политических отношений с СССР, то Советское правительство может только приветствовать такой поворот и готово, со своей стороны, перестроить свою политику <выделено мной. — В.М> в духе ее серьезного улучшения в отношении Германии”. Первым шагом Москва назвала подписание торгово-кредитного соглашения, вторым — “заключение пакта о ненападении или подтверждение пакта о нейтралитете 1926 г. с одновременным принятием специального протокола о заинтересованности договаривающихся сторон в тех или иных вопросах внешней политики, с тем чтобы последний представлял органическую часть пакта”. Работавший с документами из архива Сталина, Л.А. Безыменский опубликовал его правку на первоначальном проекте Молотова и сделал вывод: “именно Сталину и Молотову принадлежит идея особого секретного протокола к новому договору. Идея Шнурре не пропала, она лишь преобразовалась” (64).

“Переходя к вопросу о приезде Риббентропа, — записывал Павлов, — т. Молотов заявляет, что мы ценим постановку этого вопроса германским правительством, подчеркивающим серьезность своих намерений предложением послать в Москву видного политического деятеля, в отличие от англичан, пославших в Москву второстепенного чиновника Стрэнга <заведующий департаментом Центральной Европы МИД Великобритании. — В.М>”. Это перекликается с письмом Шуленбурга Вайцзеккеру

от 16 августа: “У меня создалось впечатление, что предложение о приезде Имперского Министра очень польстило лично господину Молотову и что он рассматривает это как действительное доказательство наших добрых намерений. (Я напоминаю, что, согласно газетным сообщениям, Москва просила, чтобы Англия и Франция прислали сюда министра, и что вместо этого прибыл только господин Стрэнг)”. Автору не удалось выяснить, каким путем это письмо было послано в Берлин, но Молотов как будто знал о его содержании. Впрочем, это представляется вполне возможным, поскольку секретарь германского посольства в Москве Кегель был тайным коммунистом и советским агентом (были “свои люди” в посольстве и у американской разведки).

В Берлине снова реагировали немедленно. Во время встречи с Шуленбургом Молотов запросил германский проект договора и протокола к нему. В ответ Риббентроп предложил ограничиться следующим:

“Статья 1 Германское государство и СССР обязуются ни при каких обстоятельствах не прибегать к войне и воздерживаться от всякого насилия в отношении друг друга.

Статья 2. Соглашение вступает в силу немедленно после подписания и будет действительно и нерасторжимо в течение 25-летнего срока”.

Рейхсминистр также сообщил, что переговоры об экономическом соглашении завершены и что война с Польшей может начаться со дня на день. “Сегодняшняя внешняя политика Германии достигла своего исторического поворотного пункта”, — в который раз повторял Риббентроп.

19 августа Молотов снова принял Шуленбурга, сообщившего ему последние новости из Берлина и германский проект пакта. Нарком удивился краткости предложенного договора (похоже, не слишком-то искушенный в этом деле Риббентроп взял за образец... Антикоминтерновский пакт), предложил использовать в дальнейших переговорах уже имевшиеся пакты о ненападении и, прервав на время беседу, через два с половиной часа вручил послу советский проект из пяти статей:

“Правительство СССР и

Правительство Германии

Руководимые желанием укрепления дела мира между народами и исходя из основных положений договора о нейтралитете, заключенного между СССР и Германией в апреле 1926 г,

пришли к следующему соглашению:

Статья 1. Обе Договаривающиеся Стороны обязуются взаимно воздерживаться от какого бы то ни было насилия и агрессивного действия друг против друга или нападения одна на другую, как отдельно, так и совместно с другими державами.

Статья 2. В случае, если одна из Договаривающихся Сторон окажется объектом насилия или нападения со стороны третьей державы, другая Договаривающаяся Сторона не будет поддерживать ни в какой форме подобных действий такой державы.

Статья 3. В случае возникновения споров или конфликтов между Договаривающимися Сторонами по тем или иным вопросам, обе Сторо-

ны обязуются разрешить эти споры и конфликты исключительно мирным путем в порядке взаимной консультации или путем создания в необходимых случаях соответствующих согласительных комиссий.

Статья 4. Настоящий договор заключается сроком на пять лет, с тем что, поскольку одна из Договаривающихся Сторон не денонсирует его за год до истечения срока, срок действия договора будет считаться автоматически продленным на следующие пять лет.

Статья 5. Настоящий Договор подлежит ратифицированию в возможно короткий срок, после чего договор вступает в силу.

Постскриптум. Настоящий пакт действителен лишь при одновременном подписании особого протокола по пунктам заинтересованности Договаривающихся Сторон в области внешней политики. Протокол составляет органическую часть пакта”.

На прощание Молотов сказал примерно следующее: “Ну вот, после всего, наконец-то, конкретный шаг” (обратный перевод по телеграмме посла). “Он явно имел в виду, что советское правительство перешло к решительным действиям”, — суммировал Шуленбург.

Уже при первом, беглом взгляде на советский проект бросаются в глаза его проработанность и деловитость, ориентация на общепринятые правовые нормы (ратификация и т.д.). Создается впечатление, что он был подготовлен загодя — в отличие от импровизации Риббентропа. Как знать, может, так оно и было... Обратим также внимание на изменение срока действия пакта с 25 лет (для Гитлера эта цифра, похоже, имела магическое значение — он вставлял ее едва ли не во все свои проекты) до 5 лет и на статью об обстоятельствах его продления, которая позже будет использована при подготовке советско-японского пакта о нейтралитете... и обернется против Советского Союза, когда в августе 1945 г. он все-таки вступит в войну на Тихом океане.

В тот же день, 19 августа, в Берлине Бабарин и Шнурре, наконец-то подписали многострадальное кредитное соглашение, в котором, кстати, тоже был свой “конфиденциальный протокол”, но без всякого “криминала” (65). Краткое сообщение о его подписании, по обоюдному согласию, появилось в печати два дня спустя. Одновременно “Правда” поместила передовую статью о соглашении с многозначительным последним абзацем: “Новое торгово-кредитное соглашение между СССР и Германией, родившись в атмосфере напряженных политических отношений, призвано разрядить эту атмосферу. Оно может явиться серьезным шагом в деле дальнейшего улучшения не только экономических, но и политических отношений между СССР и Германией”. Сталин добился того, чего хотел, и подал совершившееся, как хотел.

21 августа в 15 часов Шуленбург вручил Молотову перевод12 личного послания Гитлера “Господину И.В. Сталину”, гласившего:

12 Ранее, следуя прямым указаниям Риббентропа, Шуленбург не передавал Молотову никаких написанных текстов, а только зачитывал их для синхронного перевода и последующей записи.

“1. Я искренне приветствую заключение германо-советского торгового соглашения, являющегося первым шагом на пути изменения германо-советских отношений.

2. Заключение пакта о ненападении означает для меня закрепление германской политики на долгий срок. Германия, таким образом, возвращается к политической линии, которая в течение столетий была полезна обоим государствам. Поэтому германское правительство в таком случае исполнено решимости сделать все выводы из такой коренной перемены.

3. Я принимаю предложенный Председателем Совета Народных Комиссаров и народным комиссаром СССР господином Молотовым проект пакта о ненападении, но считаю необходимым выяснить связанные с ним вопросы скорейшим путем.

4. Дополнительный протокол, желаемый правительством СССР выделено мной. — В.М>, по моему убеждению, может быть, по существу, выяснен в кратчайший срок, если ответственному государственному деятелю Германии будет предоставлена возможность вести об этом переговоры в Москве лично. Иначе германское правительство не представляет себе, каким образом этот дополнительный протокол может быть выяснен и составлен в короткий срок.

5. Напряжение между Польшей и Германией сделалось нестерпимым. Польское поведение по отношению к великой державе таково, что кризис может разразиться со дня на день. Германия, во всяком случае, исполнена решимости отныне всеми средствами ограждать свои интересы против этих притязаний.

6. Я считаю, что при наличии намерения обоих государств вступить в новые отношения друг к другу является целесообразным не терять времени. Поэтому я вторично предлагаю Вам принять моего министра иностранных дел во вторник, 22 августа, но не позднее среды, 23 августа. Министр иностранных дел имеет всеобъемлющие и неограниченные полномочия, чтобы составить и подписать как пакт о ненападении, так и протокол. Более продолжительное пребывание министра иностранных дел в Москве, чем один день или максимально два дня, невозможно ввиду международного положения. Я был бы рад получить от Вас скорый ответ. Адольф Гитлер”. Вдогонку полетела телеграмма Риббентропа послу: “Пожалуйста, сделайте все, что можете, чтобы поездка осуществилась”. А Вайцзеккер каждые несколько часов требовал от него ответа, когда же состоится долгожданная встреча.

Персональное обращение Гитлера к Сталину, официально не занимавшему никаких государственных постов, было впечатляющей и результативной стратегемой: “Это послание стало вехой в мировой истории — оно отметило момент, когда Советская Россия возвратилась в Европу как великая держава. До того ни один европейский государственный деятель не обращался к Сталину лично. Западные лидеры относились к нему так, как будто он был далеким, да к тому же малозначительным, бухарским эмиром. Теперь Гитлер признал в нем правителя великой страны” (66). По словам Шуленбурга, послание произвело глубокое впечатление на Молотова. О реакции Сталина мы можем только догадываться.

Сталин порадовал Гитлера— Шуленбург получил ответ уже в 17 часов того же дня. Он был лаконичен и деловит:

“Рейхсканцлеру Германии господину А. Гитлеру.

Благодарю за письмо.

Надеюсь, что германо-советское соглашение о ненападении создаст поворот к серьезному улучшению политических отношений между нашими странами.

Народы наших стран нуждаются в мирных отношениях между собою. Согласие германского правительства на заключение пакта ненападения создает базу для ликвидации политической напряженности и установления мира и сотрудничества между нашими странами.

Советское правительство поручило мне сообщить Вам, что оно согласно на приезд в Москву г. Рибентропа 23 августа. И. Сталин”.

Согласно телеграмме Шуленбурга, передавая ответ, “Молотов заявил, что советское правительство хочет, чтобы самое позднее завтра утром в Москве было опубликовано короткое деловое коммюнике о предполагаемом заключении пакта о ненападении и “ожидаемом” прибытии Имперского Министра иностранных дел. Молотов просит согласия Германии на это к полуночи. Советую согласиться, поскольку советское правительство уже зарезервировало публикацию”.

Гитлер был готов на все. 22 августа “Правда” поместила сообщение ТАСС “К советско-германским отношениям”: “После заключения советско-германского торгово-кредитного соглашения встал вопрос об улучшении политических отношений между Германией и СССР. Происшедший по этому вопросу обмен мнений между правительствами Германии и СССР установил наличие желания обеих сторон разрядить напряженность в политических отношениях между ними, устранить угрозу войны и заключить пакт о ненападении. В связи с этим предстоит на днях приезд германского министра иностранных дел г. фон Риббентропа в Москву для соответствующих переговоров”.

Путь к московскому Тильзиту был открыт.

“Спасибо Яше Риббентропу...”

Сопровождаемый многочисленной свитой, Риббентроп вечером 22 августа вылетел из Берлина и, после остановки на ночь в Кенигсберге, прибыл в Москву. “Со смешанным чувством ступил я в первый раз на московскую землю, — вспоминал он в Нюрнберге. —...Никто из нас никаких надежных знаний о Советском Союзе и его руководящих лицах не имел. Дипломатические сообщения из Москвы были бесцветны <ну это уж явная несправедливость! — В.М>. А Сталин в особенности казался нам своего рода мистической личностью” (67). Встретили рейхсминистра не только без пышных церемоний (почетный караул, конечно, был и гостю понравился), но даже с нарушением протокола — на аэродром приехали только заместитель наркома Потемкин (переводчику Шмидту сама его

фамилия показалась подтверждением нереальности происходящего) и шеф протокола Барков. Даже нацистские флаги пришлось позаимствовать на студии “Мосфильм”, где их использовали в пропагандистских фильмах (говорят, на некоторых свастика была изображена зеркально). Риббентроп разместился в здании бывшего австрийского посольства, ныне принадлежавшем Германии, и после завтрака отправился в Кремль. Там его уже ждали — не только Молотов, но и Сталин, принимавший участие в переговорах с самого начала. Начались “рабочие будни”.

Около двух часов утра в четверг 24 августа 1939 г. советско-германский договор о ненападении был подписан и в то же утро опубликован в “Правде” (разумеется, без секретного дополнительного протокола). За основу был принят советский проект от 19 августа, воспроизведенный почти дословно13, но с двумя важными дополнениями, вставленными между 2 и 3 статьями проекта:

“Статья 3. Правительства обеих Договаривающихся Сторон останутся в будущем в контакте друг с другом для консультации, чтобы информировать друг друга о вопросах, затрагивающих их общие интересы.

Статья 4. Ни одна из Договаривающихся Сторон не будет участвовать в какой-нибудь группировке держав, которая прямо или косвенно направлена против другой стороны”.

Эти статьи были заимствованы из нового германского проекта, который привез с собой Риббентроп (68). Статья о консультациях вызывала в памяти Антикоминтерновский пакт. Статья о неучастии во враждебных блоках в том или ином виде фигурировала в разных проектах германо-итало-японского альянса и должна была, с одной стороны, предупредить выступление СССР в союзе с Великобританией и Францией на стороне Польши, а с другой, успокоить Москву относительно возможных действий Германии в поддержку Японии (напомним, бои на Халхин-Голе все продолжались). В ходе переговоров Сталин основательно поработал над текстом. Прежде всего, была снята пространная идеологическая преамбула, написанная Риббентропом и повторявшая его излюбленные идеи (опять-таки напрашивается аналогия с Антикоминтерновским пактом):

“Вековой опыт доказал, что между германским и русским народом существует врожденная симпатия. Жизненные пространства обоих народов соприкасаются, но они не переплетаются в своих естественных потребностях.

Экономические потребности и возможности обеих стран дополняют друг друга во всем.

Признавая эти факты и те выводы, которые следует отсюда сделать, что между ними не существует никаких реальных противоречивых интересов, Немецкая Империя (Рейх) и Союз Советских Социалистических Республик решили построить своим взаимоотношения по-новому и поставить на новую основу. Этим они возвращаются к политике, которая в прошлые столетия была выгодна обоим народам и приносила им только

13 Поэтому неубедительным выглядит позднейшее утверждение Риббентропа, что “русские никакого текста его заранее не подготовили”.

пользу. Они считают, что сейчас, как и прежде, интересы обоих государств требуют дальнейшего углубления и дружественного урегулирования обоюдных взаимоотношений и что после эпохи помутнения теперь наступил поворот в истории обеих наций” (русский текст, представленный германской стороной).

Согласно показаниям одного из авторов проекта начальника юридического отдела МИД Гауса Международному военному трибуналу в Нюрнберге, а также мемуарам Хильгера, выполнявшего обязанности переводчика, Сталин отверг преамбулу как чрезмерно риторичную и мало совместимую с бешеной антисоветской кампанией, которую нацистское руководство вело на протяжении последних шести лет. Затем Сталин вычеркнул статью 5 германского проекта об расширении экономических отношений за рамки соглашения от 19 августа и внес кое-какие технические поправки на основании советского проекта. Работа над текстом закончилась оперативно и без особых дискуссий.

Напротив, переговоры о секретном протоколе — соглашении о разделе сфер влияния в Польше и Восточной Европе в целом — велись долго и потребовали дополнительного согласования с Гитлером. Сталин хотел включить в советскую сферу порты Либава (Лиепая) и Виндава (Вентспилс), на что Гитлер немедленно согласился. На содержании протокола мы останавливаться не будем — оно хорошо известно, да и не имеет прямого отношения к нашей теме. Важно, что Сталин и Гитлер смогли оперативно принять кардинальные решения, отрешившись от идеологических факторов. Вспоминая еще времена Чичерина, Хаусхофер писал о советских руководителях: “Они по крайней мере обладают тонким слухом, чтобы понимать данное геополитическое преимущество, и при этом отбросить идеологические предрассудки, и при заключении любого пакта с теми, кто достаточно умен, всегда учитывать собственные выгоды” (69).

Риббентроп был в восторге и от договора, и от хозяев. “За немногие часы моего пребывания в Москве было достигнуто такое соглашение, о котором я при своем отъезде из Берлина и помыслить не мог и которое наполняло меня теперь величайшими надеждами насчет будущего развития германо-советских отношений. Сталин с первого же момента нашей встречи произвел на меня сильное впечатление. Его трезвая, почти сухая, но столь четкая манера выражаться и твердый, но при этом и великодушный стиль ведения переговоров показывали, что свою фамилию он носит по праву. Ход моих переговоров и бесед со Сталиным дал мне ясное представление о силе и власти этого человека, одно мановение руки которого становилось приказом для самой отдаленной деревни, затерянной где-нибудь в необъятных просторах России, — человека, который сумел сплотить двухсотмиллионное население своей империи сильнее, чем какой-либо царь прежде” (70). Эти слова, написанные в ожидании приговора, можно объяснить попыткой оправдаться перед победителями (?) или перед историей (?), но столь же восторженно Риббентроп говорил о Сталине осенью 1939 г., особенно после второго визита в Москву, что вызывало едкие замечания Чиано.

За подписанием договора последовала моментальная переориентация пропаганды в обеих странах, засвидетельствованная в тот же день передовицей “Правды” (снова хочется крикнуть: “Автора!”). “Содержание каждого отдельного пункта договора, как и всего договора в целом, — говорилось в ней, — проникнуто стремлением избежать конфликта, укрепить мирные и деловые отношения между обоими государствами. Нет никакого сомнения, что заключенный договор о ненападении ликвидирует напряженность, существовавшую в отношениях между СССР и Германией. Однако значение заключенного договора выходит за рамки урегулирования отношений только между обеими договаривающимися странами. Он заключен в момент, когда международная обстановка достигла очень большой остроты и напряженности. Мирный акт, каковым является договор о ненападении между СССР и Германией, несомненно будет содействовать облегчению напряженности в международной обстановке, несомненно поможет разрядить эту напряженность... Вражде между Германией и СССР кладется конец. Различие в идеологии и в политической системе не должно и не может служить препятствием для установления добрососедских отношений между обеими странами. Дружба народов СССР и Германии, загнанная в тупик стараниями врагов Германии и СССР, отныне должна получить необходимые условия для своего развития и расцвета”. Совершенно в том же духе высказался и Риббентроп для германского официального информационного агентства DNB перед отлетом из Москвы.

А кто не понял, тот заплатит дважды.

Советская сторона записей переговоров, похоже, не вела; во всяком случае о них ничего не известно даже сейчас, когда обнаружены и предъявлены общественности подлинники секретных протоколов (опустим печальную историю их “сокрытия” и “открытия”). Поэтому я использую германскую запись, из которой приведу наиболее важные в свете нашей темы фрагменты.

“1. Япония. Имперский Министр иностранных дел заявил, что германо-японская дружба ни в каком смысле не направлена против Советского Союза. Более того, мы в состоянии, имея хорошие отношения с Японией, внести действительный вклад в дело улаживания разногласий между Советским Союзом и Японией. Если господин Сталин и Советское Правительство желают этого, Имперский Министр иностранных дел готов действовать в этом направлении. Он соответствующим образом использует свое влияние на японское правительство и будет держать в курсе событий советских представителей в Берлине. Господин Сталин ответил, что Советское Правительство действительно желает улучшить свои отношения с Японией, но что есть предел его терпению в отношении японских провокаций14. Если Япония хочет войны, она может ее получить. Советский Союз не боится ее <войны> и готов к ней. Если Япония хочет

14 Налицо сходство с германскими заявлениями относительно “польских провокаций”!

мира — это намного лучше! Господин Сталин считает полезной помощь Германии в деле улучшения советско-японских отношений, но он не хочет, чтобы у японцев создалось впечатление, что инициатива этого исходит от Советского Союза. Имперский Министр иностранных дел согласился с этим и подчеркнул, что его содействие будет выражаться только в продолжении бесед, которые он уже вел на протяжении месяцев с японским послом в Берлине для улучшения советско-японских отношений...

2. Италия. Господин Сталин спросил Имперского Министра иностранных дел о целях Италии. Нет ли у Италии устремлений, выходящих за пределы аннексии Албании?.. Имперский Министр иностранных дел ответил, что Албания важна для Италии по стратегическим причинам. Кроме того, Муссолини сильный человек, которого нельзя запугать. Он продемонстрировал это во время абиссинского конфликта, когда Италия отстояла свои цели собственной силой против враждебной коалиции. Даже Германия в тот момент еще была не в состоянии оказать Италии ощутимую поддержку. Муссолини тепло приветствовал восстановление дружественных отношений между Германией и Советским Союзом. По поводу Пакта о ненападении он выразил свое удовлетворение.

3. Турция...

4. Англия. Господин Сталин и Молотов враждебно комментировали манеру поведения британской военной миссии в Москве... Имперский Министр иностранных дел заявил в связи с этим, что Англия всегда пыталась, и до сих пор пытается, подорвать развитие хороших отношений между Германией и Советским Союзом...

5. Франция...

6. Антикоминтерновский пакт. Имперский Министр иностранных дел заметил, что Антикоминтерновский пакт был в общем-то направлен не против Советского Союза, а против западных демократий. Он знал, и мог догадаться по тону русской прессы, что Советское Правительство осознает это полностью. Господин Сталин вставил, что Антикоминтерновский пакт испугал главным образом лондонское Сити и мелких английских торговцев. Имперский министр иностранных дел шутливо заметил, что господин Сталин, конечно же, напуган Антикоминтерновским пактом меньше, чем Лондонское Сити и мелкие английские торговцы. А то, что думают об этом немцы, явствует из пошедшей от берлинцев, хорошо известных своим остроумием, шутки, ходящей уже несколько месяцев, а именно: “Сталин еще присоединится к Антикоминтерновскому пакту”.

7. Отношение немецкого народа к германо-русскому Пакту о ненападении. Имперский Министр иностранных дел заявил, что, как он мог констатировать, все слои германского народа, особенно простые люди, очень тепло приветствовали установление понимания с Советским Союзом. Народ инстинктивно чувствует, что естественным образом существующие интересы Германии и Советского Союза нигде не сталкиваются и что развитию хороших отношений ранее препятствовали только иностранные интриги особенно со стороны Англии. Господин Сталин ответил, что он с готовностью верит в это. Немцы желают мира и поэтому привет-

ствуют дружеские отношения между германским государством и Советским Союзом. Имперский министр иностранных дел прервал его в этом месте и сказал, что германский народ безусловно хочет мира, но с другой стороны, возмущение Польшей так сильно, что все до единого готовы воевать. Германский народ не будет терпеть польских провокаций.

8. Тосты. В ходе беседы господин Сталин неожиданно предложил тост за Фюрера: “Я знаю, как сильно германская нация любит своего Вождя, и поэтому мне хочется выпить за его здоровье”... Господин Молотов поднял бокал за Сталина, отметив, что именно Сталин своей речью в марте этого года, которую в Германии правильно поняли, полностью изменил политические отношения... Имперский Министр иностранных дел, в свою очередь, предложил тост за господина Сталина, за советское правительство15 и за благоприятное развитие отношений между Германией и Советским Союзом.

9. При прощании господин Сталин обратился к Имперскому Министру иностранных дел со следующими словами: “Советское правительство относится к Пакту очень серьезно. Он может дать свое честное слово, что Советский Союз никогда не предаст своего партнера”.

Пояснений требует только тост Молотова: речь идет о докладе Сталина на XVIII съезде ВКП(б) 10 марта 1939 г. (71). За резкой и предельно конкретной филиппикой в адрес “агрессоров” последовала не менее резкая критика политики “невмешательства”, “большой и опасной политической игры” “неагрессивных государств” (там же содержалась ставшая знаменитой фраза о “любителях загребать жар чужими руками”). Сталин, действительно, предупредил “западные демократии”, что разгадал их возможный маневр по вовлечению Германии и Японии в войну против СССР. В докладе можно усмотреть намек на то, что для войны между СССР и Германией нет других оснований, кроме “агрессивности” Германии и “подталкивания” со стороны “демократий”, но о возможности сближения с Берлином там ни слова. Молотов явно выдавал желаемое за действительное, задним числом подчеркивая гениальную прозорливость Сталина и приписывая ему инициативу в нормализации отношений, которая только что с успехом состоялась. Так родился еще один миф...

По свидетельствам Шнурре и Хильгера, вообще заслуживающим доверия, ни Гитлер, ни Риббентроп не имели представления о речи Сталина еще 10 мая, т.е. два месяца спустя, и заинтересовались ей только после личного доклада дипломатов. Поэтому содержащиеся в предсмертных записках Риббентропа утверждения, что он уже в марте услышал в речи Сталина “желание улучшить советско-германские отношения”, “ознакомил фюрера с этой речью Сталина и настоятельно просил его дать мне полномочия для требующихся шагов”, представляются попыткой выдать желаемое за действительное, хотя там же рейхсминистр (уже бывший) вполне искренно писал: “Искать компромисса с Россией было моей со-

15 А персонально за Молотова так и не выпили!

кровенной идеей” (72). Шуленбург еще 13 марта подробно изложил внешнеполитический раздел доклада, заметив, что “ирония и критика Сталина были куда острее направлены против Британии, точнее против находящихся там у власти реакционных сил, нежели против так называемых агрессивных государств, в частности Германии” (73). Ссылаясь на неизданные германские документы, С. Дембски пишет: “В первом сообщении о выступлении Сталина, подготовленном в германском посольстве 11 марта 1939 г., было отмечено, что, по мнению советского вождя, “антикоминтерновский пакт” скорее направлен против демократических держав, чем против Советского Союза”. Однако последующие отчеты и прогнозы Шуленбурга обращали главное внимание не на некие авансы в сторону Рейха, а, напротив, на намерения СССР поддерживать народы, ставшие жертвами агрессии. “По крайней мере первоначально, именно этот отрывок выступления Сталина Шуленбург считал самым важным”, отмечает Дембски и продолжает, основываясь на документах из польских эмигрантских архивов: “Подобным образом высказывались советские дипломаты в Лондоне, считая, что выступление Сталина было обещанием оказать “помощь соседям в случае германского нападения” на них” (74).

Развивая сказанное в беседе с Риббентропом, 31 августа Молотов заявил на сессии Верховного Совета СССР, которой предстояло ратифицировать договор: “Следует, однако, напомнить о том разъяснении нашей внешней политики, которое было сделано несколько месяцев тому назад на XVIII партийном съезде... Т. Сталин предупреждал против провокаторов войны, желающих в своих интересах втянуть нашу страну в конфликт с другими странами... Т. Сталин бил в самую точку, разоблачая происки западно-европейских политиков, стремящихся столкнуть лбами Германию и Советский Союз. Надо признать, что и в нашей стране были некоторые близорукие люди, которые, увлекшись упрощенной антифашистской агитацией, забывали об этой провокаторской работе наших врагов16. Т. Сталин, учитывая это обстоятельство, еще тогда <?! — В.М.> поставил вопрос о возможности других, невраждебных добрососедских отношений между Германией и СССР. Теперь видно, что в Германии в общем правильно поняли эти заявления т. Сталина и сделали из этого практические выводы. (Смех). Заключение советско-германского договора о ненападении свидетельствует о том, что историческое предвидение т. Сталина блестяще оправдалось. (Бурная овация в честь тов. Сталина.)”

Разумеется, требовалось ответить и тем, кто “с наивным видом спрашивает: как Советский Союз мог пойти на улучшение политических отношений с государством фашистского типа?”. Ответ у Сталина и Моло-

16 По общему мнению, эта фраза метила в Литвинова и его сторонников. В мемуарах “Люди, годы, жизнь”, опубликованных в начале 1960-х годов, видный атлантист Илья Эренбург писал: “Слова Молотова о “близоруких антифашистах” меня резанули” (75).

това был готов: “Вчера еще фашисты Германии проводили в отношении СССР враждебную нам внешнюю политику. Да, вчера еще в области внешних отношений мы были врагами. Сегодня, однако, обстановка изменилась, и мы перестали быть врагами. Политическое искусство в области внешних отношений заключается не в том, чтобы увеличивать количество врагов для своей страны. Наоборот, политическое искусство заключается здесь в том, чтобы уменьшить число таких врагов и добиться того, чтобы вчерашние враги стали добрыми соседями, поддерживающими между собой мирные отношения. (Аплодисменты.) История показала, что вражда и войны между нашей страной и Германией были не на пользу, а во вред нашим странам... Советско-германский договор о ненападении кладет конец вражде между Германией и СССР, а это в интересах обеих стран. Различие в мировоззрениях и в политических системах не должно и не может быть препятствием для установления хороших политических отношений между обоими государствами... Главное значение советско-германского договора о ненападении заключается в том, что два самых больших государства Европы договорились о том, чтобы положить конец вражде между ними, устранить угрозу войны и жить в мире между собой... Недовольными таким положением дел могут быть только поджигатели всеобщей войны в Европе, те, кто под маской миролюбия хотят зажечь всеевропейский военный пожар... Только те, кто хочет нового великого кровопролития, новой бойни народов, только они хотят столкнуть лбами Советский Союз и Германию, только они хотят сорвать начало восстановления добрососедских отношений между народами СССР и Германии”. Неудивительно, что Риббентроп сразу же позвонил Шуленбургу и велел передать Молотову, что “горячо приветствует сказанное”, “чрезвычайно обрадован” содержанием речи и ее “предельной ясностью” (76).

Пакт нормализовал отношения между естественными геополитическими союзниками, нарушенные в угоду прежде всего идеологическим, т.е. изначально второстепенным факторам. Недаром весной 1933 г., вскоре после прихода нацистов к власти, сменовеховец Устрялов замечал: “База мирных и даже дружественных германо-советских отношений обусловлена вескими объективными факторами, экономическими и политическими. Не так легко эти факторы изменить и эту базу разрушить” (77). Пакт стал первым реальным шагом к формированию континентального блока, триумфом идей Риббентропа и особенно Хаусхофера, заявившего: “Никогда больше Германия и Россия не должны подвергать опасности геополитические основы своих пространств из-за идеологических конфликтов” (78). Французский посол в Москве Наджиар так отозвался о пакте в письме к своему коллеге в Варшаве Ноэлю: “Гитлер, не колеблясь, решился на поступок, который Бек, обеспеченный нашей гарантией, отказывался совершить. Он примирился со Сталиным, несмотря на все то, что он говорил или делал против СССР, и на основе реальных фактов давних отношений между двумя странами повел разговор с новой Россией как держава с державой” (79).

Лично ни Гитлер, ни Сталин так и не поверили друг другу— оба видели в договоре гарантию временной передышки, способ выиграть время. Гитлер обеспечил себе самый благожелательный нейтралитет СССР на время польской кампании и избежал англо-франко-советского “окружения” (но не войны с первыми двумя, как все-таки надеялся). Сталин получил возможность удовлетворить территориальные претензии к Польше, приблизившись к границам бывшей Российской империи, и нанести решающий удар Японии на Халхин-Голе, точно зная, что ей никто не придет на помощь. Но оба были уверены, что в будущем им предстоит смертельная схватка хотя бы потому, что Гитлер так никогда и не отказался ни от “древнего тевтонского продвижения на Восток”, ни от идеологических предубеждений и атлантистских иллюзий. Сталин тоже, как известно, не отказывался ни от идеи советского доминирования в Восточной Европе и на Черном море, ни от имевшихся у него территориальных притязаний.

Для Советского Союза пакт был важен сразу по многим причинам. Во-первых, избавив страну от угрозы немедленного участия в европейской войне, он дал ей почти два года передышки, “значительную свободу рук в Восточной Европе и более широкое пространство для маневра между воюющими группировками в собственных интересах” (80). Во-вторых, он оставил в изоляции Японию — на тот момент единственного действующего военного противника — и вызвал сильнейший кризис в ее руководстве. В-третьих, пакт вывел СССР из состояния международной изоляции, в которой он находился со времени Мюнхенской конференции. В конце 1938 г. Муссолини заявил: “То, что произошло в Мюнхене, означает конец большевизма в Европе, конец всего политического влияния России на нашем континенте” (81). Теперь московские остряки, еще осмеливавшиеся острить, с полным правом говорили: “Спасибо Яше Риббентропу, что он открыл окно в Европу” (приведено в мемуарах Хильгера).

Что же касается “политической и правовой оценки” пакта, превратившейся для СССР конца восьмидесятых в злободневную внутриполитическую проблему, то его ритуальное осуждение на Втором съезде народных депутатов СССР в 1989 г. было воспринято многими учеными и просто здравомыслящими людьми с изрядной долей иронии. Г.Л. Розанов резонно заметил: “Бессмысленны попытки выносить сегодня приговоры событиям тех далеких дней, а тем более объявлять их недействительными” (82), — хотя его книга, откуда взята приведенная цитата, не свободна именно от таких тенденций. Не зря тогда в ходу была шутка, что следующей акцией будет “правовая оценка” Ям-Запольского мира Ивана Грозного с Польшей.

И пакт Молотова—Риббентропа, и Мюнхенское соглашение в равной степени уязвимы с точки зрения абстрактной “морали” и в равной степени объяснимы государственными интересами сторон. Но московский договор более значим потому, что это был договор естественных союзников, определявшийся близостью геополитических интересов, а не

“экстремистских идеологий”. Французский публицист А. Фабре-Люс комментировал: “Мы <Франция и Великобритания. — В.М> обхаживали Сталина, говоря ему о чести, справедливости, свободе. Он ответил, что не хочет “таскать каштаны из огня”17 ради нашей выгоды. Германия говорила ему о войне, разделе территорий, революции: это язык, который он понимал” (83). Много позже П.А. Судоплатов суммировал: “идеологические принципы далеко не всегда являются решающими в секретных отношениях между сверхдержавами — это одно из правил игры” (84). Железная логика геополитики на какое-то время взяла верх.

17 Принятый за границей перевод известных слов Сталина о “любителях загребать жар чужими руками” из доклада на XVIII съезде ВКП(б).